– А какова погода-то?.. Мои девочки поехали в Кремль помолиться…
Он вдруг сорвался со стула и, ничего не слушая, быстро проговорил:
– Наталья Ивановна… вы все знаете… Не мучьте же меня, ради всего святого!.. Вся моя жизнь в ваших руках…
Она деланно-удивленным взглядом попыталась-было остановить его, но ничего не вышло: бешеная страсть сметала всякое сопротивление. Она потупилась и молчала. В открытые окна все рвалось упоительное солнце, хор московских колоколов переливался над городом, радость – после недавней зимы – слышалась даже в дребезжании дрожек по плохой мостовой, в ворковании голубей по карнизам, в ожесточенном чирикании влюбленных воробьев и в упоительном запахе гиацинтов, которые нежились в золотом столпе солнца на подоконниках…
И вдруг в соседней зале зазвенели девичьи голоса и смех. Он! Наталья Ивановна ожила: слава Богу, хоть не сейчас!.. И в гостиную первой вбежала Наташа и – смутилась: поняла. И то, что она чуть-чуть косила, было нестерпимо обаятельно… Все три, смеясь, стали объяснять причины своего неожиданного возвращения, но у него кружилась голова, он ничего не понимал, и он не помнил, как он вырвался и бросился в карету… А звон гудел, и солнце было, и радовался город…
– Но… – удивленно воззрился на него Толстой красными глазками. – Постой: ты утопленник? Revenant?[13] Откуда ты? На тебе лица нет!
– Не шути! Не смей! – крикнул он. – Одевайся сию же минуту и в моей карете поезжай к Наталье Ивановне и проси у нее от моего имени руки Натальи Николаевны… Понял? Но сию же минуту!
Толстой покачал своей курчавой головой.
– Vous finirez mal, mon enfant!..[14] – сказал он – Ваша африканская кровь…
– Одевайся немедленно, или я не знаю, что я у тебя сейчас наделаю!
Толстой, смеясь, оделся и уехал: это не банально!
Пушкин заметался по его квартире, смотрел на часы, заглядывал в окна, ложился на диван, опять срывался и бегал по комнате, представляя в образах, как и что там Толстой делает, и снова свешивался в окно… И, наконец, измучившись, решил, что, если еще через двадцать две минуты его, проклятого, не будет, он опять поедет к Гончаровым сам. Неприличие? Пусть!.. Но так тоже нельзя. Это черт знает что такое… И стрелка подходила уже к роковому сроку, как вдруг под окнами загремели – ему показалось: весело – колеса, и экипаж остановился у подъезда.
– Ну? – бросился он навстречу.
Толстой швырнул свой bolivar[15] на диван.
– По-бабьи, – сказал он. – Ни дна, ни полтора…
– Ах, да говори ты толком! – скрипнул Пушкин зубами. – Ну?
– Я чрезвычайно польщена, говорит, предложением monsieur Пушкина, говорит, – начал Толстой представлять московскую барыню. – Но надо, говорит, подождать, посмотреть, выяснить: Натали так молода… Чего подождать, что выяснить, неизвестно… Я и говорю: по старой дружбе, Наталья Ивановна, напрямки: это нет? Смотрите, говорю, он меня застрелит, тогда на вашей душе грех будет…
– Ах, да перестань ты к чертям остроумничать! – бешено рванул Пушкин. – Ну?
– Ну, она смутилась. Нет, говорит, это скорее да… Но Натали так молода… И опять за ту же волынку…
– Так, значит, я могу надеяться?
– По-моему, можешь вполне…
Пушкин поджал ему руку и бросился вон…
В небе веселилось солнце, как никогда раньше оно не веселилось, пели, перекатывались по всей Москве колокола, как никогда они не пели, весенний шум улиц опьянял так, как не опьянял он никогда раньше. За спиной были крылья. Он помчался к Нащокину, – он у него жил, – поднял его, только на заре вернувшегося из аглицкого клуба, с постели и приказал своему Якиму немедленно собирать все в дорогу: они едут на Кавказ немедленно!