Она срывала чужие жизни, что ромашки для венка, боясь лишь одного – что слишком мало их…

…несла.

…бежала босиком по колючему снегу, несла его, сплетенный древним знанием. Задыхалась от боли. И надежды. И страха, что надежды этой – не достаточно…

…лила молитву земле.

И собранную силу в посиневшие губы своего мальчика. Звала. Клялась. Кляла и обвиняла. Рыдала, позабывши и о гордости, и о мести, желая лишь одного – чтобы ожил.

Исполнилось.

…тогда это было сродни чуду. Дрогнули заиндевевшие веки, и снежинка сорвалась со светлых с рыжиною ресничек.

- Мама… мне так холодно, - сказал ее мальчик, протягивая руки. – Мамочка… почему мне так холодно?

- Ничего, - она обняла, прижимая к груди того, кто был ее жизнью и надеждой. – Скоро я тебя согрею…

Знала ли она, чем обернется?

А если бы знала… нет, ничего б не изменилось.

Жизнь за жизнь?

Пускай.

Если ему, тому, кто был проклят, позволена такая плата, то и ее мальчик ничем не хуже.

- Ничего, - повторила она, обнимая сына.

Вырос. И только Морана знает, чего стоил ей каждый его год… посильная плата. Она не жаловалась. Она приспособилась. И хоронить. И воскрешать. И утешать.

Уговаривать.

Избавлять от лишней боли, ведь он, ее мальчик, так хрупок. К чему ему лишняя память? Лишние мучения? Она оставит все себе, ибо такова доля матери.

- Отпусти, - взмолился он, склоняя голову к ее плечу. – Если любишь…

Конечно, любит. Ради любви все… и ради справедливости… ради него…

- Скоро, - пообещала она, перебирая тонкими пальцами кудри. – Скоро все закончится, мальчик мой… и ты оживешь. По-настоящему оживешь… я нашла способ.

Гроза стихала.

И мертвецы рассыпались белым крошевом.

Отступали.

- Я согрею тебя, - она набросила на плечи сына шубу, пусть в этом и не было смысла. – Поверь… пожалуйста… в последний раз поверь.

- А если не выйдет?

Он смотрел в ее глаза с такой тоской, что сердце сжалось.

- Если не выйдет, - женщина облизала обветренные губы. – Тогда я позволю тебе уйти…

- Спасибо, мама…

Глупенький ее мальчик.

Такой наивный.

****

 

На другом поле кипело пламя.

Оно летело по земле, оставляя черные следы ожогов. И снег вскипал. Шипела, плевалась вода, умирая в сердце огненного вихря. А он поднимался выше и выше.

До самых небес.

И те выгибались, страшась обжечься.

Звезды горели яркие, что угли. А угли хрустели под босыми ступнями, словно лед. Пламя цеплялось за пальцы азарина. Огненными нитями собиралась в ладонях, свивалось в ручьи, а ручьи разрастались реками.

- Не стоит бояться огня, - сказал Кирей и сунул руки в огненный вихрь. – Оно твоя суть.

Арей стоял в отдалении.

Он был бос.

И простоволос.

Он глядел на огонь жадно, но не решался протянуть руку.

- Сути невозможно лишиться и остаться живым… собой, - Кирей подбросил с ладони огненную птицу. – Поэтому… ты или зажжешь огонь.

- Или?

- Или умрешь.

- Сегодня?

- А чем тебе вечер не нравится? Тихо, спокойно… небо вон какое…

Завеса пламени окрашивала звезды алым.

- Вечер неплохой… но как-то я… морально не готов пока…

- А зря. Смерть, она такая… - Кирей усмехнулся. – Ждать, пока изготовишься, не станет. Страшно?

Арей тряхнул головой и признался.

- Страшно.

- Ты свободен уйти. Держать не стану. Уговаривать тем паче.

- Но я все равно умру.

- В какой-то мере, - глаза Кирея полыхнули алым. – Возможно, ты умрешь физически. Когда то, что в тебе осталось, погаснет. И это, поверь, далеко не худший вариант. Но…

- Но?

Арей ступил на выжженную землю.

- Если убрать суть явления, то само это явление перестанет быть собой. Понятно объясняю?

- Не слишком.

Пламя отпрянуло, но тотчас потянулось к новой игрушке. Оно, новорожденное, почти отпущенное на свободу – нить Киреевой воли была слишком тонка, чтобы обращать на нее внимание – было любопытно. Ему хотелось поскорей добраться до того, кто либо смел, либо глуп, либо и то, и другое разом.