– Куда летишь-то? – спросил шофер.
– В Москву, в столицу.
Таню он увидел через два дня на аэродроме в Хабаровске, когда уже возвращался домой на Сахалин, когда уже кончились аккредитивы и в кармане было только несколько красных бумажек. Она была в белой шубке, подпоясанной ремешком. Она смеялась и ела конфеты, доставая их из кулька, и угощала других девушек, которые тоже смеялись. Он обессилел сразу и присел на свой чемодан. Он смотрел, как Таня достает конфеты, снимает обертку, и все девушки делают то же самое, и не понимал, отчего они все стоят на месте, смеются и никуда не идут. Потом он сообразил, что пришла весна, что сейчас весенняя ночь, а луна над аэродромом похожа на апельсин, что сейчас не холодно, и можно вот так стоять и просто смотреть на огни и смеяться и на мгновение задумываться с конфетой во рту…
– Ты чего, Кирпиченко? – тронул его за плечо Маневич, инженер с соседнего рудника, который тоже возвращался из отпуска. – Пошли! Посадка ведь уже объявлена.
– Маневич, не знаешь ты, сколько до Луны километров? – спросил Кирпиченко.
– Перебрал ты, видно, в отпуске, – сердито сказал Маневич и пошел.
Кирпиченко поймал его за полу.
– Ты же молодой специалист, Маневич, – умоляюще сказал он, глядя на Таню, – ты ведь должен знать…
– Да тысяч триста, что ли, – сказал Маневич, освобождаясь.
«Недалеко, – подумал Кирпиченко. – Плевое дело». Он смотрел на Таню и представлял себе, как будет он вспоминать ее по дороге на перевал, а на перевале вдруг забудет, там не до этого, а после, в конце спуска, вспомнит опять и будет уже помнить весь вечер и ночью, и утром проснется с мыслью о ней.
Потом он встал со своего чемодана.
Папа, сложи!
Высокий мужчина в яркой рубашке навыпуск стоял на солнцепеке и смотрел в небо, туда, где за зданием гостиницы «Украина» накапливалась густая мрачноватая синева.
«В Филях, наверное, уже льет», – думал он.
В Филях, должно быть, все развезло. Люди бегут по изрытой бульдозерами земле, прячутся во времянках, под деревьями, под навесами киосков. Оттуда на Белорусский вокзал приходят мокрые электрички, а сухие с Белорусского уходят туда и попадают под ливень и сквозь ливень летят дальше, в Жаворонки, в Голицыно, в Звенигород, где по оврагам текут ручьи, пахнет мокрыми соснами и белые церкви стоят на холмах. Ему вдруг захотелось быть где-нибудь там, закутать Ольгу в пиджак, взять ее на руки и бежать под дождем к станции.
«Только бы до Лужников не докатилось», – думал он.
Сам он любил играть под дождем, когда мокрый мяч летит на тебя словно тяжелое пушечное ядро, и тут уже не до шуток и не до пижонства, не поводишь, стараешься играть в пас, стараешься играть точно, а ребята дышат вокруг, тяжелые и мокрые, идет тяжелая и спешная работа, как на корабле во время аврала, но на трибунах лучше сидеть под солнышком и смастерить себе из газеты шляпу.
Он оглянулся и позвал:
– Ольга!
Девочка лет шести прыгала в разножку по «классикам» в тени большого дома. Услышав голос отца, она подбежала к нему и взяла за руку. Она была послушной. Они вошли под тент летней закусочной, которая так и называлась – «Лето». Мужчина еще раз оглянулся на тучу.
«Может быть, и пройдет мимо стадиона», – прикинул он.
– Пэ, – сказала девочка, – рэ, и, нэ, о, сэ, и, тэ, мягкий знак…
Она читала объявление.
Под тентом было, пожалуй, еще жарче, чем на улице. Розовые лица посетителей, сидящих у наружного барьера, отсвечивали на солнце. Отчетливо блестели капельки пота на лицах. Страшно было смотреть, как люди едят горячие супы, а им еще подносят трескучие шашлыки.