Он встал и пошел ее искать. Куда она подевалась? В самом деле, у пассажиров горло пересохло, а она стоит и треплется по-английски с каким-то капиталистом.

Она болтала, щурила свои глаза, улыбалась своим ртом, ей, видно, было приятно болтать по-английски. Капиталист стоял рядом с ней, высоченный и худой, с седым ежиком на голове, а сам молодой. Пиджак у него был расстегнут, от пояса в карман шла тонкая золотая цепочка. Он говорил раскатисто, слова гремели у него во рту, словно стукаясь о зубы. Знаем мы эти разговорчики.

– Поедем, дорогая, в Сан-Франциско и будем там пить виски.

Она: Вы много себе позволяете.

Он: В бананово-лимонном Сингапуре… Понятно?

Она: Неужели в самом деле? Когда под ветром клонится банан?

Он: Забрались мы на сто второй этаж, там буги-вуги лабает джаз.

Кирпиченко подошел и оттер капиталиста плечом. Тот удивился и сказал: «Ай эм сори», что, конечно означало: «Смотри, нарвешься, паренек».

– Спокойно, – сказал Кирпиченко. – Мир – дружба.

Он знал политику.

Капиталист что-то сказал ей через голову, должно быть:

– Выбирай, я или он, Сан-Франциско или Баюклы.

А она ему с улыбочкой:

– Этого товарища я знаю, и оставьте меня, я советский человек.

– В чем дело, товарищ? – спросила она у Кирпиченко.

– Это, – сказал он, – горло пересохло. Можно чем-нибудь промочить?

– Пойдемте, – сказала она и пошла впереди, как какая-то козочка, как в кино, как во сне, ах, как он соскучился по ней, пока курил там в носу.

Она шла впереди, как не знаю кто, и привела его в какой-то вроде бы буфет, а может быть, к себе домой, где никого не было и где высотное солнце с мирной яростью светило сквозь иллюминатор, а может быть, через окно в новом доме на 9-м этаже. Она взяла бутылку и налила в стеклянную чашечку, а та вся загорелась под высотным солнцем. А он смотрел на девушку, и ему хотелось иметь от нее детей, но он даже не представлял себе, что с ней можно делать то, что делают, когда хотят иметь детей, и это было впервые, и его вдруг обожгло неожиданное первое чувство счастья.

– Как вас звать? – спросил он с тем чувством, которое бывало у него каждый раз после перевала, – и страшно, и все позади.

– Татьяна Викторовна, – ответила она. – Таня.

– А меня, значит, Кирпиченко Валерий, – сказал он и протянул руку.

Она подала ему свои пальцы и улыбнулась.

– Вы не очень-то сдержанный товарищ.

– Малость есть, – сокрушенно сказал он.

Несколько секунд они молча смотрели друг на друга. Ее разбирал смех. Она боролась с собой, и он тоже боролся, но вдруг не выдержал и улыбнулся так, как, наверное, никогда в жизни не улыбался.

В это время ее позвали, и она побежала. Она оглянулась и подумала:

«Ну и физиономия!»

«Как странно, – думала она, спускаясь вниз, в первый этаж самолета, – он похож на громилу, а я его не боюсь. Я не испугалась бы, даже встретив его в лесу один на один».

Кирпиченко пошел по проходу назад и увидел очкарика, который пытался захватить его законное место. Очкарик лежал в кресле, закрыв глаза. У него было красивое лицо, чистый мрамор.

– Слышь, друг, – толкнул его в плечо Кирпиченко, – хочешь, занимай мою плацкарту.

Тот открыл глаза и слабо улыбнулся:

– Благодарю вас, мне хорошо…

Он не первый раз летал на таких самолетах и знал, что в них не качает даже в хвосте. Он занял место в первом салоне не из-за качки, а для того, чтобы смотреть, как открывается дверь в рубку, и видеть там летчиков, как они почесываются, покуривают, посмеиваются, читают газеты и изредка взглядывают на приборы. Это его успокаивало. Он не был трусом, просто у него было сильно развито воображение. Кто-то рассказал ему о струйных потоках воздуха, в которых даже такие большие самолеты начинают кувыркаться, а то и разваливаются на куски. Он очень живо представлял себе, как это будет, хотя прекрасно знал, что этого не будет – вон стюардессы, такие юные, постоянно летают, это их работа, а командир корабля – толстый и с трубкой, и этот грубый человек, который его оскорбил, колобродит все по самолету.