«Ладно, – шучу, – можешь нести свои яйца. Разрешаю даже кудахтать, только тихо».
Кудахчет. С юмором у него туговато…
Тем временем ограниченно ценный перестает чесаться и пытается сесть.
– Уже согрелся? – спрашиваю я губами брата.
«Какое там…» – это у него в мыслях.
– Какое там… В-вв-в-в…
Серое вещество у ограниченно ценного неотделимо от речевого центра. Что думает, то и болтает. Вполне мог бы промолчать – знает ведь, что я понимаю его без слов. Примитивен.
К тому времени, когда Парис привел полицию, Леон окончательно извелся. Мало было битого стекла, мало было известия о помолвке Филисы – в довершение несчастий вернулась Хлоя, слегка охрипшая, но еще полная сил и гнева, и оба пасынка – Сильф и Дафнис – были, конечно, тут как тут – стояли хитрыми скромниками в уголочке, боясь попасть под горячую руку, ковыряли в носу и с тайным восторгом наблюдали за тем, как мать делает из отчима драконий помет. Солнце уже давно поднялось выше деревьев. Умнейший по-прежнему дремал на припеке, Хлоя не сомневалась в том, что окно разбил сам Леон, чтобы досадить жене, нахихикавшиеся близнецы мало-помалу начали позевывать, потом им надоело это занятие и они ушли, а Леон и этого не мог сделать: воспитанный муж не станет противиться жене на людях, а покорно выслушает все, что та намерена ему сообщить. Вокруг дома собрались соседи и, привлеченные криками Хлои, подходили еще, издали таращили глаза на посапывающего Умнейшего, некоторые заглядывали в разбитое окно, щупали осколки и, сокрушенно качая головами, пытались вставить утешительное словцо. Общее настроение складывалось скорее в пользу Леона, слушатели явно одобряли его стоицизм, но от этого было не легче.
То, что в голове Леона прочно поселился низкий одуряющий гул, не пугало – к этому он привык. Пугали запретные мысли, изредка проскакивающие сквозь завесу гула. Побить Хлою? Давно пора, честно говоря. Научить уважать мужчину, пусть он и менее ценен, нежели женщина. Но тогда придется уходить из деревни, Хранительница на этот счет строга. Осудят общим сходом – и уйдешь, никуда не денешься, станешь изгоем и, хоть не пропадешь с голоду и рано или поздно найдешь деревню, готовую тебя принять, Филису уже никогда не увидишь.
Еще того хуже – убить… Леон весь вспотел от этой мысли. Он прекрасно помнил облаву, случившуюся несколько лет назад, сам в ней участвовал – убийцу из какой-то отдаленной деревни, человека агрессивного, явно больного, и, по убеждению лекарей-шептунов, больного неизлечимо, много дней гнали по лесу, пытаясь оттеснить в болота и в конце концов загнали в горы, к яйцеедам. Те хорошо помогали – лишь благодаря их умению ползать по скалам всего только трое охотников из облавы сорвалось с круч, а могло быть много больше. В конце концов убийцу удалось загнать на скальную стену над пропастью; он был сильный человек, этот убийца, – висел на крошечных выступах день, другой и лишь на третий разжал руки…
Случай был редчайшим и всколыхнул всю округу. Бабки и прабабки не могли припомнить такого, – человек не должен убивать человека! Тогда, во время безумной гонки по горам, убийца не раз и не два невольно подставлял себя под выстрелы духовых трубок. Потея, Леон пугался. Разгоряченный погоней, он один раз чуть было не плюнул отравленной стрелкой в бугристую, напружиненную спину, мелькнувшую меж валунов. Чуть-чуть он сам не стал убийцей. Если бы преследуемый не оглянулся в тот момент – стал бы. И был бы отдан шептунам для излечения. Ужасала мысль: наверно, он всё же не такой, как все…