Здесь хочется не любить и не хочется быть любимым. Венеция – город разлук[202].

В те же дни, видимо, написан и рассказ “Иоганн Вейсс и его подруга”, напечатанный в “Утре России” (13 декабря): трогательная, в андерсеновском духе, сказка о любви поэта-мечтателя и нарисованной женщины, танцовщицы с афиши. Танцовщица становится спутницей поэта, ибо кусок афиши, на котором изображен ее возлюбленный-апаш, оторвали. Но вот апаша водрузили на место – и счастье поэта закончилось. “Игрушечность”, в сущности, выдуманного счастья смягчает его потерю. Все заканчивается не отчаянием – всего лишь легкой поэтической грустью. Тем более что в жизни танцовщица ушла отнюдь не к грубому и жестокому апашу.

Любовную разлуку Ходасевич на сей раз пережил легче, чем в 1907–1908 годах. Может быть, потому что на вечный союз и надежды не было, а может, подействовала венецианская анестезия. И вероятно, она бы действовала и дальше, если бы не новое, неожиданное горе, поджидавшее поэта в России.

6

За несколько дней до отъезда из Венеции в Москву (1 августа 1911 года) Владислав получил письмо от матери из Новогиреева: “У нас все по-старому, отец за пасьянсом, я хозяйничаю, стряпаю и даже купаюсь в Шереметевском пруду, от нас это далеко, но ничего, это мое единственное удовольствие”[203].

Владислав и подумать не мог, что это – последнее письмо, написанное ему материнской рукой, и что жить Софье Яковлевне Ходасевич осталось всего полтора месяца.

Умерла она 20 сентября – и вот при каких обстоятельствах. Оставив мужа в Новогиреево (где старики жили и осенью, несмотря на прохладную – не выше 8 градусов по Цельсию – погоду, стоявшую в конце сентября), Софья Яковлевна отправилась в город, чтобы навестить заболевшую дочь Евгению.

Когда она ехала в извозчичьей пролетке по Большому Спасскому переулку, “из ворот дома Шолохова выбежала, громко лая, чья-то собака. Лошадь испугалась и понесла. Удержать ее извозчик был не в силах. Во 2-м Знаменском переулке пролетка опрокинулась. Госпожа Ходасевич была выброшена на мостовую, причем со страшной силой ударилась головой о фонарный столб. Несчастную подняли с раздробленным черепом. Со слабыми признаками жизни ее отправили в приемный покой Сретенской части, где она через несколько минут скончалась”.

Так сообщала об ужасной смерти “матери известного присяжного поверенного” “Московская газета” за 21 сентября 1911 года. Через два дня последовало уточнение: “Не столько виновата собака, испугавшая лошадь извозчика, сколько промчавшийся мимо автомобиль” (вспомним несущий гибель и забвение автомобиль из “Тяжелой лиры” Ходасевича). Так или иначе, дочь Якова Брафмана, верную жену бездарного живописца, неудачливого фотографа и разорившегося купца, в газетном сообщении о ее смерти названного “учителем рисования”, мать шестерых детей, истовую католичку еврейского происхождения убил призрак нового века.

Эта внезапная смерть сама по себе была большим несчастьем. Но кроме того, она обострила то чувство тоски, покинутости, одиночества, которое уже стало для Ходасевича привычным и которое он привык заглушать ночными бдениями, карточной игрой, алкоголем.

Осенью 1911 года, в дурную полосу жизни, я зашел к своему брату. Дома никого не было. Доставая коробочку с перьями, я выдвинул ящик письменного стола, и первое, что мне попалось на глаза, был револьвер. Искушение было велико. Я, не отходя от стола, позвонил к Муни по телефону:

– Приезжай сейчас же. Буду ждать двадцать минут, больше не смогу.

Муни приехал[204].

Вскоре, 24 ноября, от грудной жабы умирает Фелициан Иванович. Отец был уже, по меркам того времени, очень стар и давно болен, но трудно сказать, как бы могла отозваться его смерть на расстроенных нервах его младшего сына, если бы между двумя печальными событиями, во второй половине октября или в начале ноября, в его жизни не произошли перемены совсем неожиданные.