Разумеется, я не стал упоминать о стекольном заводе и ткацкой мануфактуре, да и ни к чему вдаваться в такие уж подробности. Вместо этого я сказал, что их труд будет оценен по заслугам, а деньги, которые они заработают на строительстве, пойдут на достойное их содержание.
Кроме того, царевич повелел мне до Рождества Христова рассмотреть все совершенные ими преступные деяния и каждому определить конечный срок пребывания в остроге, по истечении которого арестант будет отпущен на свободу и даже наделен полуполтиной за каждый год работ, чтоб было на что жить на первых порах, пока он не подыщет себе работу. Плюс к этому сроки, которые будут определены, наиболее усердным труженикам предполагается скостить. Разумеется, в зависимости от их рвения на работах.
Закончив говорить, я оглянулся на Годунова. Последнее слово всегда должно быть за главным, если он присутствует, о чем я заранее предупредил царевича. Федор Борисович не подвел. Говорил он кратко, как я и советовал, но столь проникновенно, что у меня бы так никогда не получилось.
– Так что, поработаем? – подытожил он, обращаясь к арестантам и ласково улыбаясь им.
– Да мы уж и без легот расстараемся! – выкрикнул кто-то, и его тут же поддержали остальные:
– Так поусердствуем, что токмо держись!
– Горы свернем!
– Из кожи вон вылезем, ежели повелишь!
– А руки и впрямь стосковалися. Ныне что ни дай – все сполним.
Насчет последнего, то есть о руках, я оговорил особо, но уже после ухода царевича. Мол, вполне вероятно, что кто-то из узников до того, как попасть сюда, обладал каким-либо художеством[52], которым хочет заняться и тут, так что пусть он об этом поведает, и, возможно, удастся подыскать для него что-то соответствующее прежнему роду занятий.
Вот так в Костроме образовались пять строительных бригад численностью по сорок человек в каждой, а вдобавок в том же остроге сыскалось после тщательного опроса больше трех десятков умельцев – скорняки, швецы[53], плотники, столешники, печники, сапожники, кузнецы и прочий мастеровой люд, за которых я мысленно поблагодарил бывшего воеводу.
Получалось, что попутно я смогу решить и некоторые задачи по обеспечению своих ратников маскхалатами, поскольку в моем распоряжении оказалось аж двое швецов, один из которых – Охрим Устюгов – угодил в острог вместе с тремя подмастерьями.
Посадил их воевода за глум, учиненный над его женой, хотя сам был во всем виноват. Вначале он сделал изрядный заказ, но потом отказался платить за пошив – дескать, худая работа, а сарафан вообще пришлось выкинуть, так что за порчу сукна с Охрима еще и причитается. А спустя три дня Устюгов, зайдя в воеводский терем, увидел боярыню, щеголявшую в сарафане его работы – не иначе как подобрала на помойке.
Смекнув, каким образом можно отомстить, Охрим невозмутимо заявил воеводе, что он и вправду недоглядел за своими учениками, а теперь явственно видит, что работа и впрямь худая и сарафан было бы неплохо подшить в двух местах, а то может расползтись. Тот поверил. Но Устюгов сделал обратное и так искусно подпорол швы, что никто и не заметил. А через пяток дней один из учеников прямо на торжище исхитрился и невзначай наступил ей на подол, от чего сарафан стремительно расползся по швам.
Хохоту было…
Вот только самому Охриму этот смех обошелся дорого – по воеводскому повелению он еще в прошлом году без суда и следствия был брошен в острог, причем вместе со всеми подмастерьями.
Узнал я об этом, когда разбирался со специальностями острожников, поскольку Устюгов кинулся мне в ноги, но ходатайствовал не за себя, а за учеников – мол, моя вина, а парни ни при чем.