Повторяю в сотый раз, Вадим: ни при каких обстоятельствах не вздумай возвращаться от Ротенберга, тебя захватят сразу при выходе из его квартиры или офиса. Только так мы сможем переиграть их. Они поймут это лишь в последний момент, потому что до этого все будет идти по их провокационному плану. Они ни за что не успеют перестроиться. А я вывернусь, потому что вслух из того, что написал, ничего не скажу ни здесь тебе, ни им! И даже не пытайся меня разговорить. Жене всё объясни так, как я тебе говорил, а не писал, и громко попроси ее ждать твоего возвращения от Ротенберга. Даже повтори это.

Чиркни ей пару строк на обратной стороне этой записки и дай прочитать ее всю, потом забери и верни мне. Скажи, чтобы заранее собрала документы и деньги. Вещей не берите! Заклинаю! Иначе, это провал! Пусть никому, кроме супруги Ротенберга, не открывает дверь. Ни при каких обстоятельствах! Даже, если пожар или потоп! Помни, что говорить ей вслух ты можешь что угодно, кроме того, что здесь написано. Обо мне не беспокойся – я сам решу свою судьбу. Твое спасение – это мое спасение, Вадим. Попадешься ты – погиб и я. Нужно рисковать! Обоим, Вадик».

Постышев вдруг совершенно ясно осознал, почему Саранский так подробно и эмоционально написал ему записку: он хотел побега Постышева с семьей, потому что только таким образом мог доказать правоту своего первого доноса и беспомощность «разработчика» полковника Полевого. Не его, Вадима, он спасал, как пишет в своей записке, а себя самого! Он рассчитывал и тут сделать карьеру, сволочь! На костях – и Постышева, и его семьи, и даже этого дурака, мерзавца этого Полевого! Вот ведь сбежал Постышев! Значит, правильно о нем «сигнализировал» внимательный кадровый сексот Саранский, а чекист Полевой всё провалил, обгадился. Теперь Полевой, мол, спасая свою никчемную шкуру, клевещет на умницу Саранского. Война ведомств, война интеллектов. Заодно и Постышев с семьей далеко – никто, в том числе и он сам, не сможет опровергнуть глупое обвинение в шпионаже. Даже потом, спустя много лет! Зачем, мол, бежал, почему не пришел и не сдался к тому же Саранскому? А у Андрея Евгеньевича всё будет в порядке – и волки сыты, и овцы целы! Московское начальство определенно высоко оценит тонкость интриги Саранского, его остроумие, а Полевому пропишет ижицу за тупость и неповоротливость. Но и деваться теперь Постышеву было некуда, потому что он понимал, что Саранский также точен в своем прогнозе о будущем Постышева и его второй, нынешней, семьи, как и в настоящем расчете.

Вадим Алексеевич принял решение еще до того, как переступил порог детской, в которой Таня укладывала дочь и что-то уютное и ласковое шептала ей на ухо.

Когда он вернулся к Саранскому, его лицо было совершенно спокойно, бледность ушла, только чуть ярче, чем обычно, сверкали глаза.

– Я давно уже чувствовал за собой хвост, – вдруг печально сознался он, – И взгляды. Куда ни приду, везде какие-то мрачные типы…, Полевой тоже… Смотрит, смотрит… Я сначала думал, мне показалось, что за мной топают… Паранойя наша, шпиономания, знаешь ли… А тут, неделю назад, прихожу домой, а из подъезда мне навстречу два каких-то типа заполошенных…, мелькнули, «косяка» на меня бросили и растворились… Морды знакомые до боли…! Захожу в квартиру…, моих-то не было…, я им как раз двухдневную экскурсию устроил в Альпы…, и вижу, был кто-то. Вещи нет так лежат, и запах будто какой-то чужой… Я струхнул, конечно. К послу. Так, мол, и так, а он глазами хлопает. Не знаю, мол, ничего. Обратись, говорит, к Полевому. Я к нему и поперся как последний идиот. Он сейчас слышит, гад? Пусть слушает! …Пялится на меня серыми своими зенками и несет чего-то: австрийцы, НАТО, американцы… Держи, мол, брат, ухо востро! Я ему про наши две родные рожи внизу, а он – обознался ты! Они, мол, умеют под нас подделываться, даже, говорит, гримироваться! А теперь, я вижу, под нас никто подделаться не сумеет! Мы – уникальны!