– Это был мрачный араб и по цвету кожи, и по изречениям, – промолвил Планше. – Я отлично его помню. Он с большим наслаждением рубил головы протестантам.

– Совершенно верно, и бальзамировал их, когда они того стоили.

– Да, и бальзамируя их своими зельями, он был похож на корзинщика за работой.

– Да, да, Планше, совершенно верно.

– О, и у меня есть память!

– Не сомневаюсь. Но что скажешь ты о его рассуждении?

– С одной стороны, я нахожу его превосходным, а с другой – глупым.

– Объясни, Планше, объясни.

– «Лучше сидеть, чем стоять» – да, это верно, когда устанешь; в некоторых обстоятельствах… (Планше лукаво улыбнулся) – «лучше лежать, чем сидеть». – Но последнее утверждение: «Лучше умереть, чем лежать» – я нахожу совершенно нелепым; я, безусловно, предпочитаю постель. Если вы не согласны со мною, то это доказывает только, что вы, как я уже имел честь заметить, смертельно скучаете.

– Планше, ты знаешь господина Лафонтена?

– Аптекаря на углу улицы Сен-Медерик?

– Нет, баснописца.

– А-а-а… «Ворона и лисица»?

– Вот-вот. Я точь-в-точь его заяц.

– Разве у него есть и заяц?

– У него всякие звери.

– Что же делает его заяц?

– Раздумывает.

– Вот как?

– Планше, и я раздумываю, как заяц господина Лафонтена.

– Вы думаете? – с тревогой спросил Планше.

– Да. Твое жилище, Планше, достаточно уныло и толкает к размышлениям. Надеюсь, ты согласен со мной?

– Однако, сударь, ваши окна выходят на улицу.

– Черт возьми, как это весело!

– А между тем, сударь, если бы ваша комната выходила во двор, вы скучали бы еще сильней… Нет, я хотел сказать: размышляли бы еще глубже.

– Ей-богу, не знаю, Планше!

– Добро бы еще, – продолжал лавочник, – ваши мысли были похожи на те, что привели вас к реставрации Карла Второго. – И Планше тихонько засмеялся.

– Планше, друг мой, – упрекнул его д’Артаньян, – вы становитесь честолюбивы!

– Разве нет еще какого-нибудь короля, которого можно было бы посадить на трон, господин д’Артаньян? Разве нет другого Монка, которого можно было бы упрятать в тюрьму?

– Нет, дорогой Планше. Все короли сидят на своих тронах… Впрочем, может быть, не так прочно, как я на этом кресле, но все-таки сидят.

И д’Артаньян вздохнул.

– Господин д’Артаньян, – сказал Планше, – вы огорчаете меня.

– Ты очень добр, Планше.

– У меня есть одно подозрение, да простит меня Господь.

– Какое?

– Господин д’Артаньян, вы худеете.

– О-о-о! – воскликнул д’Артаньян и ударил себя в грудь, которая зазвенела, как пустая кираса. – Этого не может быть!

– Видите ли, – с чувством продолжал Планше, – так как вы худеете у меня…

– Ну?

– То я совершу что-нибудь страшное.

– Брось, – отмахнулся д’Артаньян.

– Да, да, – уверял Планше.

– Что же ты сделаешь, скажи!

– Разыщу того, кто огорчил вас.

– Ну вот, теперь ты говоришь о каком-то огорчении.

– Да, вы чем-то огорчены.

– Нет, Планше, нет.

– Уверяю, что в вас сидит печаль и от нее вы худеете.

– Я худею? Ты уверен в этом?

– На глазах… Малага!.. Если вы будете худеть и дальше, я возьму рапиру и проткну грудь господину д’Эрбле.

– Что?! – воскликнул д’Артаньян, подскочив в кресле. – Что вы сказали, Планше? Почему в вашей лавочке вдруг вспомнили господина д’Эрбле?

– Хорошо, хорошо! Сердитесь, если вам угодно, проклинайте, если хотите, но – черт возьми! – я знаю то, что знаю.

После этого второго выпада Планше д’Артаньян сел в такой позе, чтобы не упустить ни одного движения достойного бакалейщика, то есть облокотился о колени и вытянул шею по направлению к собеседнику.

– Ну-ка, ответь, – сказал он, – как мог ты произнести такое страшное кощунство, как мог ты даже подумать о том, чтобы поднять оружие на господина д’Эрбле, твоего прежнего господина, моего друга, священника, мушкетера, ставшего епископом?