Не-а, ни одного Рильке не осталось, – говорит она. – Сказала же тебе. Я была несправедлива. Но зато у меня для тебя навалом Мэнс-филд.

Она достает книгу, раскрывает ее, прислоняет и сама прислоняется к другим книгам и пролистывает. Захлопывает книгу и засовывает под мышку. Достает еще пару. Пока еще Пэдди хватает сил пройти через всю комнату, прижимая две-три книги в твердом переплете к груди. Она роняет их на стол перед ним. Он читает то, что попадается на глаза, когда одна распахивается.

Пока я пишу это скучное письмо, бушует гроза. Она так красиво шумит, что хочется выйти на улицу.

Ха, – говорит он.

Пэдди улыбается. Потом она пару раз стучит клешней по дате вверху страницы, где стоит 1922 год. Возвращается к своему стулу и опускается в него.

Как раз подходящий для тебя год, – говорит она. – К чему причастен один из пяти миллионов живущих в мире в 1922 году?

Она поднимает брови – хочет увидеть, что скажет Ричард. Тот молчит. Он без понятия, что должен сказать.

Британская империя, – говорит она. – И, окидывая мысленным взором весь мир, разве не в это примерно время набирает силу Муссолини? Об этом что-нибудь есть в романе?

Ты же меня знаешь, – говорит он. – Возможно, я проглядел. Я не самый внимательный читатель на свете.

Ну и, возвращаясь домой, 1922 год – это убийство Майкла Коллинза, – говорит она.

Разумеется, – говорит Ричард, пытаясь вспомнить, кто же такой Майкл Коллинз[8].

Задумайся над этим, – говорит Пэдди. – Заваруха в Ирландии[9]. Новенький союз. Новенькая граница. Новенькие вековые ирландские массовые беспорядки. Только не говори мне, что все это снова не актуально в новеньком старом смысле.

Она закрывает глаза.

И, возможно, напомни Терпу об Уилсоне, – говорит она. – Это ему понравится: еще больше политических убийств. Я имею в виду Генри Уилсона – знаешь, кем он был[10]?

Э, – говорит Ричард.

Член кавалерийской бригады, командир времен Англо-бурской войны, начальник Императорского генерального штаба в Первую мировую, непримиримый ирландский юнионист, и когда республиканцы убили его возле его же дома, то плеснули бензином на уже подожженный фитиль – фитиль Гражданской войны в Ирландии. Но ты же все это знал, разве нет? Что еще? (Пэдди нет в комнате – она в облаках.) 1922-й. Год, когда все сколько-нибудь значимое в литературе раскололось. Распалось на куски. На маргитских песках[11].

Безусловно, – озадаченно говорит он.

Я хочу сказать, – говорит она, – все это как на блюдечке, да еще и история в подарок. Реальные люди волей случая в одном и том же месте, и при этом ничего не знают, не знакомятся. Так близко сталкиваются. В нескольких сантиметрах. Это уже само по себе гениально. Но у одной военная машина отняла брата, а у другого почти отняла рассудок. А то, что они пишут, меняет всё. Они разрывают шаблон. Они модернисты. Такие, как Золя и Диккенс, передают эстафету таким, как Мэнсфилд и Рильке – двум великим бездомным писателям, великим изгоям. Она была новозеландкой, а он – кем он был? Австрийцем? Чехом? Богемцем?

В книге он довольно богемный, – говорит Ричард.

Не в этом смысле, – говорит она. – Послушай. Британская империя и Германская перемалывают друг друга, словно два исполинских жернова, миллионы уже погибли, а они снова собираются перемолоть другие миллионы в следующей войне. Это было бы что-то с чем-то, Дубльтык. Ей-богу, что-то с чем-то. Скажи Терпу. Тоска по обалденному имперскому прошлому.

Я тебя слышу, – говорит он. – Да.

И за всем этим, – говорит Пэдди. – Все, что может значить гора.

В каком смысле, что может значить гора? – спрашивает Ричард.