– Я не привыкла покидать тонущий корабль. Нужно было досмотреть, чем дело закончится.
– И как тебе финал? – едко поинтересовалась Тая.
Груня выдохнула облако дыма ей прямо в лицо.
– Пиздец в том, что это далеко еще не финал.
Лева появился в их доме в конце лета – холодного и пасмурного, очень дождливого, изматывающего ночными заморозками. Тая носила пальто все три месяца, но от шарфа и шапки отказывалась принципиально, так что простужалась буквально каждую неделю заново. Шмыгала носом и страшно бесилась. Особенно на папу, который смотрел на жалобно повисшую листву из окна и довольно оглаживал усы.
– Потому что душеньку-то не обмануть, вот она – наша душенька-то!
– Абсолютно не понимаю, чему ты радуешься, – откликалась Груня, кутаясь в вязаную шаль. – Лучше сводки сельхоза почитай, урожай будет с отрицательным ростом, как вы любите.
– С этим мы, Грунечка, разберемся, – отвечал папа, ловил ее холодную ладонь и прижимал к губам.
– Как же вы меня заебали, – отчетливо и громко говорила Тая, наскоро накидывала осточертевшее пальто и уходила.
То лето и раннюю осень, снежную и морозную, она провела в совсем уже борзой компании маргиналов, обитающих в Доме наркомфина. Ходили слухи, что здание скоро то ли снесут совсем, то ли отдадут на реконструкцию как архитектурное достояние. Но пока комнаты-пеналы сдавались по дешевке. Тая с удовольствием бы съехала в такую, новая квартира в высотке пугала ее и размером, и необжитой стерильностью. Зато в Наркомфине все было грязно, но понятно. Непризнанные гении – художница, два драматурга и три поэта – занимали смежные квартиры, днем пили пивас и обсуждали авторитарность критиков, а к ночи переходили на вещества и треп за жизнь. Тая сваливала как раз в момент, когда все начинали трахаться в разных конфигурациях. Представить, что на замызганную простынь одной из постелей можно лечь голым телом, она не могла. Возвращалась домой, рассеянно думая, что который месяц тусуется в компании, но до сих пор смутно различает лица и имена.
Кажется, художницу звали Клава, кажется, она работала над серией работ по совриску, уходя в пугающий примитивизм. Кажется, она единственная из них была талантливой. Кажется, рядом с ней Тая что-то говорила о себе, а не просто пила и молчала.
– И ты прям в высотке живешь, да? – спрашивала Клава, перекидывая длинные ноги со спинки дивана на подоконник.
– Ну да, папа решил, что так статусно.
– Он у тебя чинуш? Или силовик какой-то?
Тая пропускала вопрос, проглатывая его с теплым пивом. Клава понимающе жмурилась. У нее были длинные русые волосы, собранные в косу. Только правый висок выбрит, а ежик выкрашен в зеленый. И ресницы она тоже красила в зеленый.
– Ты красивая, – сказала она однажды, когда Тая вылезла из привычного худи и осталась в тонкой майке. – Ну такая… Конвенциональная, конечно. Но не слишком.
И тут же переключилась на Свана – придурковатого драматурга, с которым они сосались так яростно, что Сван однажды под вечер обнаружил потерю сережки из проколотого языка и остался уверен – это Клава ее проглотила. Тая потом долго не могла уснуть. От выпитого тошнило, а щеки горели от слов Клавы, мерзкой физиономии Свана и его сережки глубоко в чужом рту.
Под утро она все-таки провалилась в сон, а проснулась от громких голосов снаружи и ужасного похмелья внутри, кое-как оторвала себя от подушки. На наволочке осталась мерзкая лужа натекшей слюны. В зеркало смотреть Тая не стала, выползла в коридор и пошла на голоса, чтобы высказать всем орущим, какие они мудаки, и раздобыть много воды и обезболивающего.