Не оправдал Коля ожиданий – поступать в институт отказался, не выбрал лёгкий путь. Ушёл в армию. Служил в Иркутской области. Узнав, что он заядлый рыбак, выяснив, что не ленивый, не болтливый, сразу же после сержантской учебки десантировали его на заимку,
кафтановскую избушку, на берег небольшого таёжного притока Витима, где он всю оставшуюся службу, полтора года, ловил для командиров рыбу. Когда те, устав от воинской обыденности, приезжали
расслабиться – поудить и, больше-то, попить водки, закусывая пойманными и завяленными или закопчёнными Колей хариусами и ленками, – топил им баню, загодя для них заготовив берёзовые и пихтовые веники. А когда они уезжали – мыл посуду и постепенно прибирался в двухэтажной избушке, избавляя её от оставшихся после отдохнувших офицеров пустых бутылок и консервных банок, ну и иного мусора – окурков; чинил сети, плёл из прутьев краснотала мордушки, строил заездок; оружия при нём не было – не охотился. Демобилизовавшись, имея на руках билет на поезд, Коля отправился в Ялань почему-то пешком. Когда у него об этом после спрашивали, отвечал на это Коля так: моча, мол, в голову ударила, вот и подался… но не жалею, добавлял он. Вышел из части весной, в конце апреля, домой пришёл осенью, к Покрову. Кем только потом ни работал и безработным сколько ни сидел – не по своей, конечно, воле, а по всеобщей безработице, – но никуда поступать и учиться дальше не стал – Ялань покинуть не осмелился, не пожелал ли. Любил он с детских лет, чуть ни с яслей, Катерину Голублеву, свою ровесницу. Но без взаимности. Храня в сердце чувство первой влюблённости, никому в этом не открываясь, так ни на ком и не женился. Лет двадцать назад, как раз под Рождество, сошёлся Коля с Лушей, два года спустя после того, как умер избитый охотниками в тайге её муж, тоже кержак. Скоро и дата их совместной жизни. Отмечать её не будут, если и вспомнят. Юбилеи тут не празднуют, как и раньше не было принято, так и поныне не привилось.
– Здорово, – резко, чтобы не выпускать тепло из дому и не запускать в него холод, прикрыв за собой дверь, громко, будто глухому, сказал Фёдор. Сколько-то молча постоял, после продолжил: – А свет-то, ё-моё… У негра кое-где светлее… Чё, ярче лампочку вкрутить не можешь?
Большой Фёдор, грузный. В коричневой дублёнке. На голове ондатровая шапка. Поставив на пол перед собой ящик, шапку и варежки снял, возле двери на полку положил их, после дублёнку расстегнул. Круглолицый, с жёлто-белыми бровями и ресницами, курносый – словно и не Фархад Каримович Загитов вовсе, а потомок новгородского посадника, ушкуйник, – светлорусый, с сединой, но без плешины и залысин, с голубыми, чуть навыкате глазами, и гладко выбрит; одеколоном от него разит – дух по избе распространился.
– Медведь в берлоге, даже отощал. Лапу сосать – не шибко ожиреешь.
– Здорово, – не сразу отозвался Николай, разглядывая вошедшего, узнал его. Ответил после: – Хватает нам, чё надо, видим.
– Месяц не ел, наверное… лежишь тут, увалень.
– Я не лежу.
– Кроту в норе тоже хватает. Ты же не крот… Звук не работает? – Фёдор кивнул на телевизор.
– Убавил.
– Совсем не слышно.
– До отказа… А чё там слушать?
– И смотреть… Ты чё, из бани?.. С лёгким паром, – сказал Фёдор.
– Спасибо, – ответил Николай. – Ворвался так вон… Еле и признал.
– Богатым буду… Испугался?
– Фу, задохнусь… Одеколоном – как от женщины…
– Одеколоном, Коля, женщины не пачкаются. Они – духами.
– Не знаю чем… так вон пропахнуть… Куда богаче уж… Не испугался, – сказал Коля, поднялся, прошёл к печке, отодвинул на край чайник, вернулся на место; с плеч полотенце так и не снимал, и не снимает. – Так уж не бедный… Как банкир.