– Пучкин! Пучкин! – радуется Али своей постоянной шутке и всегда хлопает от восторга в ладоши. Жизнь у них не слишком разнообразная, так что каждая мелочь радует, а ладони у Али твердые, будто костяные, и хлопки получаются резкие, клацающие.

– М-гав! Гав! – вскидывается на звук этих хлопков дремлющий в тени церквушки желтопалевый Бобик.

– Но, Боби! – одергивает собаку Али и снова начинает смеяться своей шутке и громко выкрикивать: – Гран пэр Пучкин! Гран пэр Пучкин!

– М-гав! М-гав! – вторит ему Бобик.

– Гран пэр Пучкин! Гран пэр Пучкин! – веселится Али, уверенный в том, что Пушкин – родной дедушка Марии Александровны. Маленький, исполненный пером на грубой, пожелтевшей бумаге портрет А.С.Пушкина в изящной рамочке слоновой кости и под стеклом висит на стене в ее просторной комнате. Портрет этот очень похож на миллионы растиражированных пушкинских автопортретов, и только специалист поймет и оценит – портрет подлинный, начертанный быстрой рукой самого Александра Сергеевича. Рядом с портретом Пушкина два маленьких холста, писанных маслом, но даже без рам, на одних только подрамниках. На одном холсте – парусник в бурном море, а на другом, который чуть побольше, – развалины амфитеатра, мраморные пеньки ушедших в землю, изъеденных временем колонн, и на переднем плане несколько тонких-тонких, ярко-зеленых, непобедимых травинок. А в красном углу комнаты – иконка Казанской Божьей Матери.

Видит Мария Александровна неважно, слышит плоховато, зато осязание и обоняние у нее, как у юной. В этих последних двух плоскостях она и старается двигаться, как в колее. Да еще память о прошлом с каждым годом становится все лучше и лучше. Отличная память. И все крутит, крутит картину жизни, такой большой и такой коротенькой…

Три года назад был у нее девяностолетний юбилей, ее тунизийские воспитанники приехали за ней на машине, отвезли к себе на виллу и угостили очень неплохо. Один из ее воспитанников – банкир, другой – крупный врач-гинеколог. Нет, нет, она на них не в обиде, хорошие мальчики, ее арапчата. Оба наперебой звали ее жить к себе, но она и на этот раз отказалась. Объяснила, что под родной церковкой ей спокойнее – отпевать не надо нести, а она очень бы не хотела помереть не отпетая. То, что она живет теперь в просторном и сухом полуподвале под церковью, и для здоровья полезно – не жжет ее африканское солнце, не томит так, как это бывает наверху, ветер пустыни Калима[6]. Но главное – надо только поднять гроб наверх, в церковь, и отпевай себе в свое удовольствие. Поп в этом приходе грек – ни бельмеса не знает по-русски. Да и живет за сто километров, в Бизерте, а сюда, в столицу Тунизии, ездит не часто, только по большим церковным праздникам. Но для этого дела, конечно, его привезут специально, тут уж просто деваться некуда, вот что замечательно!

Уже три года не поднималась Мария Александровна из своих покоев к амвону – ступеньки больно крутые, – но помнит всю церковку – от притвора до иконостаса – как живую. Большие тусклые буквы ХВ над амвоном, старенькие венские стулья цвета луковой шелухи, очень приятные на ощупь, какие-то очень свои. На левой от входа стене темная доска с золочеными буквами:


«Вечная память

Федоров Кирилл

Юргенс Николай

Груненков Михаил

Александров Николай

Шаров Кирилл

Харламов Георгий

Русская колония

в Тунизии своим сынам,

павшим на поле брани

1939–1945».


Да, была здесь когда-то колония на пять тысяч человек, но сейчас почти обезлюдела – кто на кладбище, кто в Париже.

Давно известно: Париж всегда Париж. А и на здешнем, тунизийском, кладбище тоже неплохо: сухая красная земля и такие крупные, такие ярко-белые ромашки, каких она не видала в России. И еще очень много улиток. А в общем, сухо, чистенько, она уже примерялась… Сколько боевых русских командиров и матросов лежит на этом тунизийском кладбище, но там, в России, верно, о них ничего не знают. И о ней ничего не узнают… Ну и пусть. Ну и славно.