В следующий миг они уже летели в разные стороны, как сухие листья. Сейчас его одолела бы разве что сотня. Никогда еще Громобой не переживал такого буйного воодушевления, такой дикой ярости, которая удесятерила все силы, такой жажды схватки. Казалось, вот только что он плелся к детинцу нога за ногу, убежденный, что не хочет искать драки ни с зимними чудовищами, ни с кем-то другим, а хочет только вернуться в кузницу и спокойно заниматься своим делом. Он себя обманывал; уже много дней, с самого затмения, впервые напугавшего Прямичев, в нем зрело сознание, что именно ему-то и предстоит избывать беду, а вместе с сознанием созревали и силы. Споря с Веселиной, с матерью, со всем белым светом, он и сам в глубине души был убежден, что от битвы ему никуда не деться. Но он слишком плохо представлял себе эту битву, и оттого сами мысли о ней казались нелепыми. А силы копились; он пытался жить как жил, но не вышло: задавленная битва отомстила, прорвалась в самое неподходящее время.
Нет, Баян сам был виноват! Когда Громобой вышел на площадь и увидел у княжеских ворот его, черного, как навь, с грачиным носом, а рядом с ним Веселину, белую и румяную, как солнышко, с мягкими кудряшками на лбу, выбившимися из-под платка, все его глухое томящее раздражение обрело причину, а тем самым нашло и выход. И он бросился на Баяна как на виновника всего; того виновника, на поиски которого его, Громобоя, посылают «туда, не знаю куда».
И вот сейчас Баян сидел на земле, держась руками за свою черноволосую голову; вид алой крови на белом снегу еще больше разъярил и раззадорил Громобоя. Он был даже рад, что княжеские отроки набросились на него целой толпой; жажда битвы бушевала в нем, как гроза. Он должен был дать выход этой дикой силе, иначе она задушила бы его; правы были все те, кто подозревал в нем эту силу и требовал применить ее для общего блага. А теперь она пошла вразнос, каждый удар доставлял ему дикую радость. Хотелось, чтобы отроков было больше и больше, чтобы они лезли валом, чтобы ему было куда девать свою кипящую мощь, которая уже не помещалась внутри него. Вся многолетняя выучка отроков оказалась бесполезна перед кипением этой стихийной силы, и они разлетались по двору, не понимая даже, как это получается.
В детинце поднялся шум, отовсюду сбегался народ, истошно вопили холопы, в ужасе визжали женщины. С княжьего двора поспешно выбегали все новые отроки, полуодетые, вооруженные кто чем, не понимающие, что происходит: не то мятеж и смута, не то новое буйство нечисти. Не Зимнего ли Зверя бьют там, на площади перед Посадским увозом? Уже бежала и челядь с дубьем, но пока не решалась вступить в схватку. Разъяренный Громобой казался злым духом в человеческом обличье. Вот он где, Зимний Зверь!
Перед глазами Громобоя остро заблестели наконечники копий: отроки поняли, что голыми руками им его не взять. Как медведь, осаждаемый лающими собаками, Громобой постепенно отступал к воротам Перунова святилища. Не оглядываясь, он чувствовал, что пятиться больше некуда, но это его не беспокоило; он ни о чем сейчас не думал, будущее существовало для него не дальше следующего удара. А отроки, видя, что он уперся спиной в ворота святилища, разом кинулись, норовя прижать его к воротам и свалить. На свою беду, один из них на полшага опередил остальных, а Громобой вдруг сам подался вперед. Схватив отрока за пояс и за плечо, он рывком поднял его над собой и, как бревно, швырнул на других. Все кубарем полетели под ноги товарищам, а Громобой вдруг спиной ощутил позади себя пустое пространство.