– Весна! Новая весна! – шептала она, и слезы текли из ее сияющих золотых глаз. – Она ходит… ходит по свету… Я знала… Знала, что так будет… Не может не быть! Как хорошо! – воодушевленно воскликнула она. – Матушка Макошь! Только это не я! – Дарована отерла слезы и помотала головой. – Нет, я… Это не я, а мне все равно нужно из Глиногора уехать… И из смолятических земель, а не то… У нас там…

Она боролась с собой, твердо зная, что должна хранить тайну, но ей нестерпимо хотелось рассказать обо всем Громобою. В первый раз она встретила настолько сильного человека, что он мог взять на себя бремя ее горестей. И разве от него, от посланца богов, она должна таиться?

– Это ты! – Ее последних слов Громобой почти не слышал, твердо убежденный в своем, и с таким убеждением глянул ей в лицо, что Дарована усомнилась в своей правоте. – Точно, ты! Я знаю. Мне же Мудрава сказала – увидишь и узнаешь. Я тебя увидел и узнал.

– Ты думаешь…

– Я не думаю! – перебил ее Громобой и усмехнулся. – Когда думаешь, тогда и ошибаешься. А я просто знаю.

– Нет, но… – Дарована нерешительно теребила платочек. – У меня все по-другому. У нас есть ворожея… Одна… в Храм-Озере. Она… Ей явилась Вела![33] – наконец выговорила Дарована, и Громобой переменился в лице при этих словах: от явлений Матери Засух он по опыту Прямичева не ждал ничего хорошего. – И она сказала: чтобы пришла новая весна, ворота ей нужно растворить кровью! Она сказала, что нужна жертва… И сказала, что это я…

Громобой невольно вскочил на ноги и шагнул к ней. И теперь Любица осталась на месте, потрясенная всем этим разговором и уж не смея вмешиваться. Дарована, по-прежнему сидя на сундуке, смотрела на него снизу вверх, и ее лицо, со следами слез на щеках, с влажно блестящими глазами, с горестным взглядом показалось ему таким красивым, что сейчас он был готов защищать ее и от Велы, и от Велеса, и от самой Бездны.

– Она сказала, что это должна быть я! – торопливо продолжала Дарована, и от волнения ее голос ломался, то падал до шепота, то звенел от слез. – Она сказала… Но мой отец сказал, что этого не будет, что ему никакой весны не надо и ничего не надо… Я не знала, что мне делать… Если правда это нужно, если тогда вернется весна – я пошла бы, потому что иначе все равно всем пропадать, и мне тоже, что раньше, что позже. А так – вдруг это поможет? Тогда я готова, я согласна! Что – я, я одна… Мне не жалко, я готова! И раньше ведь так бывало, и всегда княжеская дочь бывала жертвой… Но он сказал, что этого не будет. Он заставил меня уехать, я так люблю его, я не могла не послушаться… Он решил, что мы поедем к Огнеяру, потому что там меня никто не будет искать… Никто в Глиногоре не знал, что я уехала, потому что иначе люди… Им же нужна весна, они могли… Отец сказал, что сам с ними разберется, а главное, чтобы я… Если меня будут искать, то только в Макошиных святилищах, я всегда туда езжу, а еще, может быть, у рарогов, потому что… Это неважно. А у Огнеяра не будут, потому что все знают, что я боюсь его, что я не люблю его, что я никогда бы к нему не поехала, если бы не это! И княгиня говорит, что Огнеяр защитит меня! Он сильный! Да, это правда, но теперь и он ничего не может сделать, и что толку в его силе, что толку, если я сейчас останусь жива? Все равно всем пропадать!

Дарована задохнулась к концу этой торопливой и бессвязной, но очень ясной и понятной ему речи, и прижала к лицу платок. Громобой стоял рядом, застыв, как дуб, но внутри него кипели два бурных противоположных чувства: нежная жалость к ней и дикий яростный гнев на всех тех, кто ее до этого довел. Попадись они ему сейчас – он бы их в бараний рог скрутил, уродов! И ворожею ту, которой Вела явилась, и всех, кто с ней согласился, – хоть весь город! И саму Велу заодно! Руки-ноги бы поотрывал! До чего додумались! В жертву! Зарезать ее, ее…