С каким наслаждением, с каким сладким томлением слушала Инегельду Альвена! Истосковавшееся по материнству сердце уже подавило в ней и недюжинный ум, и волю, и даже ту высокую боль о вырождающемся в топях родном народе, которую она искренне полагала доселе единственным смыслом всей своей жизни, ниспосланным ей богами. Слушала, но уже не слышала. Не слышала готовых ответов на еще незаданные вопросы, ловко вставленные Инегельдой в хорошо продуманный рассказ.
Но пока не прозвучали те слова, которых ждала Инегельда от Альвены. И поэтому, чуть помолчав с грустной улыбкой на пухлых, еще таких детских, таких мучительно беззащитных губах, продолжала:
– Я была еще мала, чтобы понять тогда отношение господина Эвальда ко мне. Знала от женщин, которые учили меня, и от служанок, которые мне прислуживали, что господин когда-то потерял жену и детей во время бури на море, сам чудом спасся и дал клятву, что не женится и останется верен погибшим до конца дней своих. И только потом, потом, попав в чужие руки, к новым господам, я поняла, что мой добрый господин видел во мне погибшую дочь, а не прибыльный товар и, вероятно, не хотел со мною расставаться вообще. Но боги рассудили иначе.
Она замолчала, но уже не грустная улыбка, а горе, огромное горе и огромная боль читались на ее лице. А в остановившихся, вдруг заледеневших глазах отразился такой живой, такой черный ужас, что Альвена, не выдержав, прижала к груди ее головку:
– Не надо. Не рассказывай. Тебе больно и страшно, я вижу.
– Мне больно и страшно, госпожа моя, – покорно повторила Инегельда. – Но я должна, должна…
И вновь Альвена промолчала, и девушке пришлось заговорить быстрее, чем она рассчитывала.
– Я не знаю… то есть я не помню. Была ночь, меня схватила Смирена… Та славянка, няня, я рассказывала тебе о ней, госпожа. Схватила сонную и потащила из дома. Кажется, он уже горел… А во дворе слышались вопли женщин, крики мужчин, лязг мечей. Все метались, все куда-то бежали, но Смирена пробилась сквозь челядь, и мы вышли к башне. Ее окружала стража господина Эвальда, он подхватил меня на руки и понес, а Смирена бежала сзади. Кругом шуршали стрелы, и господин прикрывал меня своим телом. И только в башне передал Смирене, а сам поспешил назад к своим воинам.
И вновь Инегельда на мгновение примолкла, и вновь Альвена ничего не сказала. Не желал олень идти к березе, не почуял еще жажды, которая вдруг перехватывает горло, и Инегельде ничего не оставалось делать, как продолжить столь опасный для нее рассказ.
– Меня повели по каким-то крутым и темным лестницам. Смирена совсем измучилась, я уже тащила ее за собой, и мы спустились в подвал, где было много детей и женщин. Я хотела остаться с ними, но Смирена и еще одна рабыня – хазарянка, что учила меня их танцам, – увели меня в самую дальнюю часть, и вход в нее женщины завалили снопами. Мы сидели в кромешной тьме, повсюду бегали и пищали крысы, хазарянка отгоняла их, а потом я пригрелась и уснула на коленях Смирены. – Инегельда судорожно вздохнула. – А проснулась от диких криков, хохота, железного лязга. Вооруженные мужчины втащили нас в подвал, и при свете факелов я увидела… я увидела обнаженных женщин со вспоротыми животами, госпожа моя! От ужаса я почти потеряла сознание, Смирену и хазарянку куда-то поволокли, а меня… с меня сорвали все одежды, госпожа, я стояла совсем голая, а они гоготали и хватали меня где хотели… Но, наверное, они уже насытили свою дикую ярость на тех несчастных женщинах, которые стонали, хрипели, еще шевелились на полу подвала со вспоротыми животами в лужах крови. Насытили, потому что не повалили меня на солому, а потащили наверх и вынесли из башни. И я увидела отсеченную голову своего доброго господина, воздетую на пику, и опять все затуманилось в моей голове, и я не знаю, что они сделали бы со мной, но тут подошел их конунг…