За ужином Галина Аркадьевна обнаружила пропажу Юли Фейгензон. Бросились в палатку. Обшарили все кусты неподалеку. Разбились на шестерки, вооружились фонарями.
– Фейгензон! Фейгензон! – мучились классные руководительницы.
Им вторили ломкие голоса несерьезных мальчиков:
– Юль-Юль-Юлья-я-я!
– Юля-я-я?! – ахали девочки, слепя друг друга ненужными фонарями. – Ты где?
– Родит, тогда вернется, – пробормотал наконец Орлов и, заметив, что у Чернецкой развязался шнурок на беленькой заграничной тапочке, не стесняясь, опустился на корточки, завязал шнурок и, как птенца, поймал в ладони дрожь ее нежной щиколотки.
Чернецкая тяжело задышала.
– Что ты сказал, Орлов? – Из липового дупла высунулась Нина Львовна. – Умнее всех хочешь быть?
– Я? – удивился Орлов. – Я разве что-то сказал?
– Доиграешься ты, Орлов. – Она дернула шеей. – Мать твою жалко.
Вдруг кто-то спохватился, что Фейгензон видели «за чертой лагеря» во время тихого часа: стояла как миленькая, балакала с тремя деревенскими. Может, с ними и ушла? Нина Львовна и Галина Аркадьевна переглянулись.
– Всем – в палатки, никуда не выходить, – хрипло приказала Галина Аркадьевна. – Вечерняя политинформация отменяется. Мы с Ниной Львовной идем в деревню. С нами пойдут четверо: Вартанян, Орлов, Лапидус и Лебедев.
До деревни было чуть больше километра. Гроза так и не разразилась, хотя в воздухе по-прежнему стояло тяжелое душное марево, и казалось, что сам этот воздух, уже вечерний, не серого и не черного, а густо-розового, с малиновыми разводами внутри, цвета. Дико и весело разрывалась гармошка рядом с недавно отстроенным, тошно пахнущим краской помещением клуба. У крыльца толпились люди среднего возраста, все крепко выпившие, все принаряженные. Белоголовые дети с остановившимися глазами жались к материнским подолам, сосали липкие кулачки. Одна из женщин, полная, с очень красным, блестящим от пота лицом и широко расставленными глазами, вдруг отчаянно взвизгнула, сорвала с головы цветастый платок, открыв жиденький пробор, круглый гребень, и, топнув ногой, завертелась на месте, выкрикивая частушку:
Нина Львовна поджала губы, Галину Аркадьевну передернуло. Празднично одетые колхозники заметили гостей:
– Лагерники пришли! Московские!
– А бабочки гладкие, поди, прыткие! – натруженным горлом хрипнул высокий мужик в засаленной кепке, шатаясь и часто сплевывая. – Я б, растудыть вам тудыть, не побрезгую!
Вокруг одобрительно засмеялись.
– Мы ищем одну из своих учениц, – громко сказала Нина Львовна, – крупная такая девочка, кудрявая...
– Жидоватая? – уточнил мужик и снова сплюнул, густо, желто, обильно, прямо под ноги Нине Львовне. – Кучерявая?
– Да, – обмирая, сказала Нина Львовна.
– Не тута ищете, – расхохоталась та, которая пела частушку, и бессмысленно-радостно затараторила: – Ой, не тута, ой, не тута! Ой, не ту-у-ута!
– А где? – строго перебила Галина Аркадьевна.
– В лесу шастают, – махнула ладошкой певунья, – у их, у робят, там костры жгуть! Во-на-а-а туда идите, тама она, жидоватая! А не тута! Ой, не тута, ой, не тута!
Через пятнадцать минут глазам Галины Аркадьевны, Нины Львовны, а также Орлова, Лебедева, Лапидуса и Вартаняна предстала страшная картина. (В сорока пяти километрах от Москвы. В тысяча девятьсот шестьдесят шестом году. Через пятьдесят лет, в общем, великой победы революции.) В центре поляны сверкал высокий – до черного, беззвездного неба – костер. Рядом с костром громоздилось сделанное из пестрых тряпок, бумаги и дерева чучело быка, голова которого была перевита венками из свежих ромашек и папоротника. Трудолюбивая колхозная молодежь, вся вусмерть пьяная, – парни в трусах, девки в трусах и лифчиках, – суетилась вокруг огня, выкрикивая непристойности. Везде валялись пустые бутылки, недоеденные караваи хлеба, куски пирогов и лепешек.