Культовый герой – это наше общее достояние, как земля или история. Он – наше создание, мы делегировали ему свою силу и волю, ум и власть.
Короче. Кумиры есть и будут – потому что у народа есть в них потребность. Кумир – это элемент структуризации аморфной людской массы в социум с единой системой ценностей и взглядов.
Когда мальчик в концлагере кричит перед входом газовой камеры: «Сталин отомстит!» – он не имеет в виду рябого грузина Джугашвили, он кричит о могучей державе с несокрушимой армией, которая уничтожит всех убийц, и Сталин здесь – как знамя над общей силой. И понимание имени как символа – не должно мешать пониманию всей правды в истинном свете.
Культ всегда лжив. И вечен. По необходимости. По факту. Это персонификация потребного народу качества в превосходной, идеальной степени. Иванов, мне не нужна правда, мне нужен герой. Образ для поклонения, подражания и общественного самоуважения.
А когда развенчивают тиранов – толпа делает кумирами ученых, священников или эстрадных певцов, в зависимости от эпохи.
…Да, кстати – злодеев назначают примерно так же. Образ злодея – это как бы мусоросборник эпохи. Его злодейство тоже гипертрофировано как доминанта – и все прочие черты гармонично ему соответствуют. В печатную машину заправляется черная краска – и разница только в ее густоте и оттенках. В российской традиции так любят изображать Наполеона и Чингиз-хана, не говоря о Гитлере и всем его окружении. При Советской Власти так подавались белые генералы; кстати и Солженицын, а Фаддей Булгарин до сих пор исполняет в мартирологе роль злодея русской литературы – будучи крупнейшей в ней и заслуженной фигурой.
Что надо сказать? Что массовому сознанию и историческому мышлению по их устройству потребны архетипы социальных фигур как носителей идеальных качеств. То есть: потребна ложь. И эта ложь защищаема искренне и ревниво. Величие нужнее правды.
Магический стиль Достоевского
В школе меня от Достоевского не то чтобы тошнило… Но это было вроде обеда, на первый взгляд полезно-невкусного, а на второй он оказывался вылеплен из сухого репейника с касторкой. Это чтение вводило в депрессию и вызывало активный протест. Каждому студенту по топору! Понятный герой был Рогожин: истерика от такой жизни, зарезать всех к черту и уйти в каторгу.
А потом на Ленинградском филфаке спецкурс по Достоевскому читал Бялый! Из года в год процесс повторялся – из аудитории на двадцать мест переезжали на семьдесят, и к зиме ленинградский бомонд сидел в первых рядах актового зала филфака: так было же что послушать.
И вот что тут можно объяснить людям мудрым и тонким? «Ну не люблю я его!..» Но поскольку место Достоевского в пантеоне было незыблемо и бесспорно, мне в удел оставалось казниться собственной ограниченностью и неспособностью насладиться шедеврами. Вот золотился отборный виноград в литературных чертогах, который я никак не мог укусить. А если кусал – во рту оставалась дрянь какая-то вследствие моих дефективных культуропереваривательных ферментов.
Я сначала-то прочитал у Хемингуэя – он был кумиром и знаком эпохи – про то, как он читал Достоевского: «Я никак не мог понять, как человек может писать так плохо, так безнадежно плохо, и при этом производить такое сильнейшее впечатление». Много позже я узнал, что Хемингуэй не знал, как плохо писал Достоевский: он читал его в переводах на английский Констанс Гарнет. А это изрядная адаптация к съедобному английскому начала XX века.
И тогда же, в школе, наткнулся в «Золотой розе» Паустовского (или у Олеши?..) на чудеснейшее воспоминание. Элегически и назидательно изложенное к сведению прежде всего молодых литераторов и иже с ними. Как молодой Костя, еще не Константин Георгиевич, работал в одной редакции. И читал поток рукописей графоманов. И вдруг в сером тексте попалась удивительная и прекрасная страница, она словно мерцала сиреневым свечением и благоухала. И он никак не мог понять – что же это такое, как же это?.. И продолжал вчитываться, и вдруг увидел: Настасья Филипповна! Это же Достоевский! Бессмертный «Идиот»!