Упоминаемая в рассказе Алексея Муравьева «Стромынка» – это название улицы, на которой располагалось еще одно университетское общежитие. Сюда Ерофеева и его сокурсников переселили в конце августа – начале сентября 1956 года. Здесь Венедикт поселился в одной комнате с Муравьевым, здесь он работал над своими «Записками психопата». Здесь же он весьма экстравагантно встретил новый, 1957 год. «За пару минут до курантов Спасской башни Ерофеев встал и заявил, что лучше зайдет в уборную. Взял бутылочку и ушел», – пишет Пранас Яцкявичус (Моркус)[215].
Незадолго до этого или вскоре после этого (вспоминал Владимир Муравьев) на лестнице здания МГУ Ерофеева встретил декан филологического факультета Роман Михайлович Самарин. Он поинтересовался: «“Ну, Ерофеев, вы когда собираетесь сдавать сессию?” – на что Веничка, проходя, ткнул его в брюхо пальцем и сказал: “Ах, граждане, да неужели вы требуете крем-брюле?” – и пошел наверх»[216]. Но даже после этого чудовищно наглого цитирования стихотворения Игоря Северянина «Мороженое из сирени!»:
Ерофеева не изгнали из университета. Мальчики и так во все времена занимали на филологических факультетах привилегированное положение (в частности, численный состав ерофеевской группы один из его однокурсников охарактеризовал так: «Пятнадцать человек, четыре так называемых мужчины и китаец»)[218]. Что́ уж тут говорить о мальчике, который первую сессию сдал на одни пятерки?
В нескольких своих автобиографиях и интервью Ерофеев утверждал, что из МГУ он был «отчислен за нехождение на занятия по военной подготовке»[219]. «Вышибли за… как раньше говорили в XIX веке “за нехождение в классы”. Дело в том, что я демонстративно отказался от посещения военных занятий. Из принципа», – рассказывал он Нине Черкес-Гжелоньской[220]. По-видимому, акцент на бойкоте военной кафедры Ерофеев делал для придания эпизоду с отчислением сюжетности и драматизма. На деле он был отчислен действительно за «нехождение в классы», то есть нехождение на все занятия. «Ситуация была совершенно безвыходной, потому что он уже совсем перестал сдавать экзамены, вообще ходить…» – свидетельствовал Владимир Муравьев[221].
Веничка:
Утро в электричке
После первой четвертинки, подействовавшей вроде живой воды, Веничка как бы заново рождается – открывается миру и устремляется в мир. Преображается опохмелившийся герой – преображается и все вокруг него. Былой пафос ламентации: «О, самое бессильное и позорное время в жизни моего народа – время от рассвета до открытия магазинов!» (125) – теперь сменяется гимническим энтузиазмом: «О, блаженнейшее время в жизни моего народа – время от открытия и до закрытия магазинов!» (138). Апострофы-вопли, исторгнутые на Курском вокзале, затем, за чертой Карачарова, симметрически оборачиваются восторженными, воспевающими апострофами, восходящими от травестии политических лозунгов («О, свобода и равенство! О, братство и иждивенчество! О, сладость неподотчетности!», 138) к евангельской проповеди («О, беззаботность! О, птицы небесные, не собирающие в житницы! О, краше Соломона одетые полевые лилии!», 138). Приняв дозу, Веничка от полного отчуждения прорывается к приятию всего и вся – природы («Я уважаю природу…»), народа («Мне нравится мой народ»), бригады («принц-аналитик, любовно перебирающий души своих людей», 141), единственной женщины («любимейшей из потаскух», 142), единственного сына («самого пухлого и самого кроткого», 142). При этом сила чувства последовательно нагнетается: к природе возродившийся герой испытывает лишь уважение (132), к народу – еще только приязнь («мне нравится…», 132) и «законную гордость» (133), к соседям-собутыльникам – не более чем симпатию («жили душа в душу», 134); но о бригаде он уже заботится и «любовно» волнуется («…забота о судьбе твоих народов», 139); к своей «белесой» испытывает все возрастающее желание; наконец, сына-младенца любит высшей, невыразимой любовью («…где сливаются небо и земля <…> – там совсем другое…», 142). Особенно показательна в главках от Карачарова до Реутова высокая концентрация личных притяжательных местоимений; Веничка торжественно провозглашает: «мой Бог» (132), «моя страна» (132), «своих людей» (141), «мой младенец» (142) – или еще более торжественно обращается к себе во втором лице: «твои народы» (139).