– Вот! Так! И лежи! А я пойду грибы дособеру, а заодно мышью травку гляну! Моё слово – через неделю на обеих ногах пойдёшь!

Однако поиски ничего не дали: прочесав половину леса, падая от усталости, Устинья вернулась вечером к поляне с пустыми руками. Нужная травка не росла здесь ни при болоте, ни в овраге, ни в заросшей папоротниками низине.

– Как же быть теперь-то, Устя Даниловна? – спокойно спросил Антип, но по глубоко прорезавшей лоб морщине видно было, чего стоит парню это спокойствие. Ефим и вовсе ничего не говорил: сидел рядом со всхлипывающей Танькой и с отвращением поглядывал на её замотанную ногу.

– Что поделать, Антип Прокопьич, обождать придётся, – отрывисто проговорила Устинья. – Даст бог, обойдётся и так. Завтра пойду ещё поищу.

Однако не обошлось. Нужная травка не нашлась, несмотря на все усилия Устиньи. Её тайные страхи, о которых она побоялась сказать, сбылись: подружкина нога распухла и загноилась. К вечеру Таньку уже кидало в жар. Она плакала, просила то пить, то хлебца, пусть даже из коры с лебедой, то домой, в Болотеево, и пусть хоть секут насмерть, хоть на воротах вешают… Устинья подносила к обмётанным губам подруги берестяной ковшик с водой, тревожно смотрела на парней. Те отвечали ей такими же взволнованными взглядами. Было очевидно: в ближайшее время продолжить путь не удастся. К счастью, у них был котелок, и Устя уже чуть ли не добрым словом вспоминала разбойника Ярьку, оставившего им такую ценную вещь. В прокопчённой посудине теперь готовились и грибная похлёбка пополам с травой, и отвары от лихорадки, и травяная мазь для лечения. Парни на скорую руку сметали из веток и лапника шалаш, перед которым постоянно дымили угли. Костёр, впрочем, не спасал: сырой, пронизывающий холод преследовал путешественников и днём и ночью. Они уходили из родного Болотеева тёплым августом, уходили в чём были, и только у Антипа был суконный малахай, подаренный отцом Никодимом. Теперь под этим малахаем по ночам вдвоём дрожали Устинья и Танька. Парни мёрзли в рубахах. Раньше этого холода можно было не замечать из-за бодрой ходьбы по дороге и из-за чугунного, мёртвого сна по ночам. Теперь же идти было некуда, занять себя нечем, разговаривать не хотелось, и в голову против воли лезли тяжёлые безнадёжные мысли.

А осень между тем вступала в свои права, поливая поредевший стылый лес ледяным дождём, давя сверху свинцовыми тяжкими тучами. Давно было не слышно птиц. Устя опасалась появления злых лесных кабанов, против которых у путешественников не было ничего, кроме рогатины. Однажды на рассвете к их шалашу вдруг вылез, ломая сухостой, огромный бурый медведь. Парни спали; Устинья, копошившаяся у углей, замерла, сделала знак Таньке, уже открывшей рот для истошного вопля, и, стараясь не шевелиться, тихонько сказала:

– Не шали, Михайло Потапыч, сделай милость! Мы твоего не возьмём, и ты нас не тронь. Ненадолго мы здесь, уйдём скоро.

Медведь взглянул на неё, казалось, с недоумением. Затем мотнул огромной мохнатой головой и вперевалку удалился в лес. Полумёртвая от страха Танька ничком повалилась на подстилку из лапника. Устинья глубоко вздохнула и принялась перебирать собранные накануне грибы, стараясь, чтобы подружка не заметила, как трясутся у неё руки. «Уходить надо… Ох, уходить… Скоро ещё волков леший принесёт! А как уходить-то?! О-о, будь она проклята, доля наша!»

День шёл за днём. Таньке лучше не делалось. Вдобавок кончилась хранимая как зеница ока соль, и хлебать пустое грибное варево стало невмоготу даже Устинье. Парни, привыкшие к постоянной работе, теперь маялись от безделья. Кроме сбора дров и поиска орехов по кустам, заняться им было нечем. Антип изредка вырезал ножом из сучков смешных зверьков, стараясь позабавить совсем павшую духом Таньку. Однажды он отыскал в лесу старую толстую липу, надрал лыка и сплёл несколько пар лаптей для девок. Лапти, однако, пока были ни к чему: Танька не могла ступить и шагу, а Устя привыкла до самых заморозков бегать по лесу босиком. Однако за лапти поблагодарила: впереди ещё была долгая дорога.