– Ехала я, а они идут…
– Слыхали уж это!
– А я выглянула… а он на меня…
– Ох, батюшки! – испуганно шептала Урусова.
– Ну-ну! Не мешай ты, Дуня, – волновалась Морозова.
– Он и увидал меня.
– А ты его?
– И я его.
– Ну, какой же он из себя?
– Я со страху и не разглядела… черный… бритый… глаза…
– А сказывают, он своей земле, у черкас, все одно что царь, – заметила Урусова.
– И батюшка сказывал, – подтвердила Оленушка.
– А каким крестом он крестится, милая? – спросила серьезно Морозова.
– Батюшка сказывал, что по-нашему, – отвечала невеста.
– Ой ли, светик! – усомнилась Морозова. – Вон протопоп Аввакум сказывал, что они, черкасы-то, щепотью крестятся.
– А как же у них, в Киеве, угодники-то печерские почивают? – усомнилась со своей стороны Урусова. – Коли бы они были не нашей веры, у них бы угоднички не почивали.
– Так и батюшка сказывал, – подтвердила Оленушка.
Видно, что «батюшка» для нее был авторитет неоспоримый: что сказал отец – то свято и верно. Притом же и само сердце подсказывало ей, что не в щепоти дело. Оно билось и страхом чего-то неведомого, и какою-то тайною радостью. Да и то сказать: гетман был и не страшен, как сразу ей показалось; она ахнула от нечаянности и стыда: шутка ли, мужчина, да еще черкашенин, увидал девку на улице! и девка глазела на него – срам да и только! А она успела заметить, что этот черкашенин молодцом смотрит, – такие усы, да бороды нет; а то все бояре, которых она видела, – все бородатые, и все на батюшку похожи… Только одно страшно – сторона далекая, незнакомая…
И в голове Оленушки сама собой заныла горькая мелодия свадебного причитания по русой косе:
И Оленушка снова заплакала, закрыв лицо белым рукавом.
В комнату вбежала маленькая царевна и бросилась к Морозовой.
– А я все уроки выучила и больше выучила, как Симеон Ситианович мне задал, – радостно говорила она. – Завтра он меня похвалит.
– Вот и хорошо, государыня царевна, – отвечала Морозова, лаская бойкую девочку.
– Ну, так теперь и пастилы можно дать?
– Можно, можно.
Увидав заплаканные глаза у Оленушки, царевна бросилась к ней.
– Ты об чем, Оленушка, плакала? – спросила девочка.
Оленушка не отвечала, а только смущенно опустила голову. Маленькая царевна вопросительно посмотрела на свою мамушку.
– Это ты ее? – спросила она.
– Чтой-то, царевнушка! все я да я! – защищалась толстуха. – Оленушку замуж отдают.
– Замуж! за кого?
– Вон за того гетмана, что онамедни у батюшки царя ручку целовал.
– A! я его видала с переходов – точно лях. – И девочка с участием подошла к Оленушке…
– Не плачь, Оленушка, – сказала она, – вон Симеон Ситианович сказывает: у них, у черкасов, говорит, лучше жить – веселее…
В это время кто-то торопливо говорил у дверей:
– Государыня-царица, государыня-царица идет…
IX. Смута в Соловках
Таким образом, ни 11 сентября, ни последующие затем дни, на которые Никон возлагал тайные надежды, не оправдали этих надежд. Подосланный им к гетману верный человек, Федотка Марисов, двоюродный племянник патриарха, воротился ни с чем. Федотка не только не убедил гетмана взять его с собою, но своим появлением на посольском дворе возбудил серьезные подозрения властей, и хотя ничего лишнего не сказал на допросе в малороссийском приказе, однако накинул сильную тень на самое поведение патриарха. При всем том Никон не падал духом и не терял надежды. Природа наделила его слишком большою живучестью – живучестью мощного духа, а железная воля закалилась с детства, крепчая год от году с того самого момента, когда его, голодного, холодного и босого ребенка, злая мачеха столкнула в погреб и когда он, наэлектризованный фанатическою проповедью желтоводского старца, наложил на себя обет сурового подвижничества. Дойдя потом на своих собственных ногах до высочайшей ступени человеческой власти, он сам уверовал в провиденциальносгь своей судьбы над Русскою землею и глубоко веровал, что не люди, а только Бог, возведший его на эту превысочайшую степень, и может свести его оттуда Своею десницею или возвести еще выше. Он ждал только указания свыше – и указанием этим он считал перст Божий, который прошлую зиму в виде звезды хвостатой грозился на кого-то с неба. Но на кого? Никон глубоко верил, что не на него, а на его врагов.