– Не поднимайтесь сюда, – крикнула она Коллинсу, – морковки рассыплете.
И бросила одну в Эйба, сидевшего рядом с водителем, закоснелого, точно старик…
А еще позже она ехала наконец к отелю – уже совсем рассвело, и над церковью Сен-Сюльпис взмывали голуби. Все они вдруг рассмеялись, ибо знали: время еще ночное, позднее, и только люди на улицах заблуждаются, полагая, что настало жаркое, яркое утро.
«Вот я и побывала на безумной вечеринке, – думала Розмари, – и ничего в ней без Дика веселого нет».
Ей было грустно, она казалась себе преданной немножко, и вдруг краем глаза заметила некое движение. Огромный стянутый ремнями, цветущий конский каштан плыл в длинном кузове грузовика к Елисейским Полям и просто-напросто сотрясался от хохота – совсем как прелестная женщина, попавшая в положение не самое благопристойное, но знающая, что прелести своей она ничуть не утратила. Зачарованно глядя на дерево, Розмари подумала вдруг, что ничем от него не отличается, и радостно засмеялась, и весь белый свет вмиг стал местом самым великолепным.
XIX
Поезд Эйба уходил с вокзала Сен-Лазар в одиннадцать, – и сейчас он одиноко стоял под грязным стеклянным сводом, реликтом семидесятых, эпохи Хрустального дворца; руки с сероватым оттенком, который появляется после двадцати четырех часов, проведенных без сна, он прятал, чтобы скрыть дрожь пальцев, в карманы плаща. Шляпа на голове Эйба отсутствовала, и потому видно было, что щеткой он лишь сверху прошелся по волосам, снизу они торчали кто куда. Узнать в нем человека, который две недели назад уплывал с пляжа Госса в море, было трудно.
Он оглядывал зал ожидания, ведя глазами справа налево – только глазами, для управления любой другой частью тела требовались нервные силы, которых у него не было. Мимо провезли новенькие чемоданы; хозяева их, будущие пассажиры, маленькие и смуглые, перекликались пронзительными мрачными голосами.
И в ту минуту, когда он начал прикидывать, не пойти ли ему в вокзальный буфет и не выпить ли, и пальцы его уже сжали в кармане волглый ком тысячефранковых купюр, маятник его взгляда, дойдя до точки возврата, уткнулся в призрак поднимавшейся в зал по лестнице Николь. Он вгляделся в ее лицо: выражения, появлявшиеся на нем, сменяя друг друга, прочитывались, казалось Эйбу, легко – так нередко бывает, когда смотришь на ожидаемого тобой человека, еще не знающего, что ты за ним наблюдаешь. Вот она нахмурилась, думая о детях – не столько радуясь им, сколько перебирая их, как кошка, пересчитывающая лапкой своих котят.
Стоило Николь увидеть его, выражение это сошло с ее лица; утренний свет становился, проходя сквозь стеклянную крышу, печальным и обращал Эйба, под глазами которого проступали сквозь багровый загар темные круги, в прискорбное зрелище. Они присели на скамью.
– Я пришла, потому что вы попросили меня об этом, – словно оправдываясь, сказала Николь. Эйб, похоже, забывший причину своей просьбы, ничего не ответил, и ей пришлось довольствоваться разглядыванием проходивших мимо пассажиров.
– Вот эта дама будет на вашем судне первой красавицей – вон сколько мужчин ее провожает, – теперь вы понимаете, почему она купила такое платье? – Николь говорила все быстрее и быстрее. – Понимаете, что купить его могла только красавица, отбывающая в кругосветное плавание? Да? Нет? Ну, проснитесь же! Это не платье, а целая повесть, – такое количество лишней ткани просто должно о чем-то рассказывать, а на судне непременно отыщется человек, одинокий настолько, что ему захочется выслушать этот рассказ.