. Конечно, бродяжничество Захарии требовало соответствующего возмездия, но характерно, что с него велено было снять вериги не почему-либо иному, а именно потому, что «не должен никто сам себя изнурять», и что Захария был фанатиком. Фанатизм и аскетизм ставятся на одну доску, как проявления невежества. Действительно, аскетизм был слишком чужд блестящему веку Екатерины с его несмолкаемыми победными кличами, шумными пирами, триумфальными шествиями и т. п. Сама Екатерина, с ее живым, веселым темпераментом, полным жизнерадостности, была слишком далека от аскетизма, чтобы сочувствовать ему. Понятно поэтому ее ироническое подсмеивание над масонами с их стремлением к внутреннему совершенству посредством самопознания и укрощения страстей. Увлекаясь аскетизмом, масоны удаляются от мира, заботятся только о личном душевном спокойствии и становятся, таким образом, эгоистами, – вот обвинение, которое возводит Бритягин на Радотова в комедии «Обольщенный», обвинение, как известно, самое ходячее на устах всех противников аскетической и отшельнической жизни. «Позволь сказать, – обращается Бритягин к Радотову, – что я с ужасом смотрю на твой новый образ мысли, он истребляет в тебе равномерно естественные связи и рожденные с человеком чувства»[38]. Екатерина была даже не прочь видеть в аскетизме косвенное влияние фанатизма, как это показывает вышеприведенная выдержка из дневника Храповицкого. Вообще фанатизма, особенно на религиозной почве, Екатерина не терпела и была деятельным врагом его. В письмах к г-же Жоффреи она зло подсмеивается над австрийской императрицей Терезой, благочестие которой, столь известное повсюду, граничило подчас с ханжеством. Фанатиков она называет не иначе как «душевнобольными» – malades d’esprit.

Пропитанная началами широкой веротерпимости, которую выставили на своем освободительном знамени философы XVIII в., зная, к каким последствиям приводил фанатизм на Западе, – императрица-философ не желала обострения фанатизма в своем государстве. Заботясь о благе и спокойствии своих подданных, она ставила эту заботу во главу угла, и на религию готова была смотреть, как на политическую силу. «II faut profiter des opini ons populaires»[39], – сорвалось у нее однажды выражение, записанное Храповицким. Отсюда ее содействие изданию в России алкорана; отсюда ее церковная политика по отношению к инославным исповеданиям, задерживавшая миссионерское дело нашей церкви. Сохранился отзыв императрицы по поводу сенатского доклада о построении в Казани двух мечетей вблизи православных храмов, что Синод находил не удобным и оскорбительным для церкви: «Как Всевышний Бог терпит на земле все веры, языки и исповедания, то и Ее Величество из тех же правил, сходствуя Его святой воле и в сем поступать изволит»[40]. Доведенная до болезненной чуткости боязнь фанатических проявлений заставляла, таким образом, императрицу недоверчиво относиться к самой миссии православной церкви среди инородцев и предполагать, что дела миссии не всегда бывают чисты и безупречны, и что миссионеры для подкрепления духовных увещаний порой не прочь употребить и меры более осязательного свойства. А ведь императрица, еще будучи великой княгиней, мечтала избегать предрассудков и «уважать веру».

Самый факт тех затруднений, которые ставились иногда делу православной миссии, и той широкой терпимости, которою пользовалось хотя бы, как сейчас было показано, мусульманство, оставляет вне всякого сомнения, что Екатерина не была горячей ревнительницей православия. Да это и понятно, если иметь в виду, что императрица воспиталась в протестантской семье, под руководством своего отца, благочестивого немецкого князя. А так как это воспитание закончилось еще увлечением философским рационализмом, то вполне естественно, что сделаться всецело и по духу православной для Екатерины было трудно. Немудрено поэтому, что вскоре по приезде своем в Россию по первом ознакомлении с православной церковью, она не усмотрела большой разницы между православием и протестантством, и уроки по Закону Божию под руководством Симона Тодорского, чуждые, разумеется, богословских тонкостей, были для нее как бы уроками протестантского пастора. Вся внешняя сторона православия, которая должна так бросаться в глаза каждому протестанту, казалось ей, не могла идти в счет при сравнении двух вероисповеданий. Поэтомуто в письме к своему отцу от 3 мая 1744 г. молодая принцесса так богословствует: «Так как, – пишет она, – я не нахожу никакого различия между верою греческой и лютеранской, то я решилась переменить религию и пришлю Вам с первою же почтою мое исповедание веры»