– Малый, ты, это… Не стесняйся только, если что. Всякое бывает, может быть, тебе к врачу?..

– Спасибо, Юль. Со мной все в порядке.

Однажды, вернувшись с занятий раньше сотоварища, Юлек обнаружил в комнате следы чужого присутствия и предположил, что к Клаву приходила девочка.

– Малый, ты сегодня никого не ждал? Вроде посидела и ушла, конфету из вазочки слопала и наследила вот… Чего она, по общаге босая ходит?

Клав сделался не белый даже – синий. Юлек впервые всерьез подумал, что хорошо бы переселиться в другую комнату. От греха подальше.

И он наверняка решился бы на столь крутую меру, если бы знал, что каждую полночь Клав просыпается с белыми от страха глазами. Ему ночь за ночью снится лицо, заглядывающее из воды в круглое окошко черной самосвальной камеры. Не живое и веселое, как в тот летний день – а белое и неподвижное, затерянное среди ненужных атласных оборочек тяжелого гроба…

– Юль, это ты только что дверью хлопнул? В комнате?

– Не… Я думал, ты.

– Я… Я в умывальню ходил…

– Ну, значит, Пиня забежал свою книжку забрать, а что такого страшного?

– Ничего… Вот его книжка, лежит…

– Ну, еще кто-нибудь… Ну и что?! Сопрут у тебя что-то? Ты, это, дерганный такой, как баба-истеричка. Гризапам горстями жрешь, смотри, скоро на иглу сядешь…

– Пошел ты…

* * *

Очередной бессонной ночью Клав признался Дюнке в постыдной трусости. Он боится неведомого; то, что находится на грани между «есть» и «нет», навевает тоску. Он живет ради того, чтобы думать о Дюнке – почему же с того памятного вьюжного вечера мысли о ней вызывают страх?.. Пусть она не обижается. Если она слышит его – пусть подаст знак. У него хватит любви, чтобы перешагнуть через это

После этой сбивчивой исповеди на него снизошло странное спокойствие; он безмятежно проспал ночь и проснулся ровно в семь – как от толчка.

Юлек размеренно сопел – в тот день у него не было первой пары. В умывальне напротив лили воду, негромко переговаривались, хихикали братья-лицеисты – ежедневные утренние звуки, слишком обыденные для того, чтобы поднять Клава из теплого глубокого сна…

Запах. Какой странный запах, неприятный дух паленой синтетики…

Он встал. Хлопая в полутьме глазами, выбрался за ширму, отгораживающую «спальню» от «прихожей», и включил настольную лампу.

Прикосновение давней метели. Снежинки, бьющиеся в стекло…

Он еще не понял, в чем дело, но майка на спине уже взмокла, повинуясь бессознательному.

На стареньком деревянном столе, где толпились банки консервов, пачки печенья, кофейник, спички и хозяйственное мыло, спокон веков лежала пестренькая клеенчатая скатерть.

Среди намалеванных на ней яблок и помидор, лука, орехов и прочего радостного изобилия темнел сейчас черный след ожога.

Так бывает, когда по недомыслию коснешься кленки утюгом. Остается сморщенный, почерневший рубец – и гадкий запах горелого. Вот как сейчас…

Только тот, кто был здесь несколько минут назад, коснулся скатерти не утюгом и не паяльником. Потому что горелый след был отпечаток ладони. Выжженный след пятерни.

…Клав сдержался.

Юлек по-прежнему сопел; прислушиваясь и вздрагивая от любого изменения в его дыхании, Клав судорожно принялся сдирать скатерть со стола.

Звякали банки. Клав торопился, шипя неслышные проклятия; он почему-то был уверен, что любой чужой взгляд на отпечаток этой руки сулит неслыханные беды. По счастью, на столешнице под скатертью ожог едва просматривался – Клав ожесточенно соскоблил его ножом.

Юлек спал; Клав натянул пальто – прямо поверх пижамы – и выскользнул из комнаты, прижимая к груди небольшой газетный сверток.