. Так хозяйка рассказывала и уверяла, что этим родство не ограничивается. Все они тут, в этом глухом краю, ведьмачат почем зря!

Тут у Раисы мурашки по спине побежали: вдруг старуха поймет, о чем она думает?! Однако бабка Абрамец на нее не обращала внимания – пристально смотрела на Ромку. А мальчик таращился на нее. Водянистые голубые глаза старухи так и впились в его глаза – яркие, черные. Однако непохоже было, что Ромка испугался: глядел спокойно, внимательно, хотя и без улыбки.

– Пашкой зовут? – отрывисто спросила старуха, и Раиса заметила, что у нее во рту торчит всего один зуб: черный да гнилой, – однако бабка Абрамец не шамкала, не шепелявила – говорила на диво ясно и четко.

– Нет, я Ромка, – ответил мальчик.

Старуха метнула на Раису вопросительный взгляд, и та кивнула. В самом деле – Ромкой хозяйкиного сына звали для людей, а подлинное, по метрике, имя его было Павел: в честь его деда, отца Люсьены Абрамец, которого она боготворила.

– Значит, Люсьена Павловна вам все же писала? – спросила Раиса и с облегчением вздохнула, когда старуха кивнула. Впрочем, при этом водянистые глаза ее столь хитро прищурились, что Раиса вполне могла бы подумать, будто бабка ее просто успокаивает, а о рождении правнука знает… ну, просто потому, что знает.

Между тем старуха провела грязной скрюченной лапкой с обломанными ногтями по одной из морковок и протянула ее Ромке. Раиса подалась было вперед – сказать, что нельзя ребенку такую грязь в рот брать! – но осеклась: оранжевая каротель[2] была совершенно чистая, как будто ее только что вымыли да еще и поскоблили ножичком. Ромка радостно захрустел ею, а старуха вдруг сказала каким-то особенно тихим голосом:

– Малой, ну-ка поворотись да стань рачком.

Ромка медленно, как во сне, повернулся и опустился на колени, потом облокотился, не переставая грызть морковку. У Раисы сердце подскочило!

Бабка Абрамец аккуратно положила пук моркови на грядку и рывком спустила с внука штанишки и трусы.

Раиса зажмурилась. Она это видела каждый день, когда мыла Ромку, она привыкла, но почему-то сейчас зрелище чуть заметного хвостика на копчике мальчишки поразило ее даже сильнее, чем когда она увидела его в самый первый раз.

– Эрь-эрь[3]… – довольно пробубнила бабка. – Теперь вижу, что наш подлинно. Слыхала небось, что младенец, в третьем поколении незаконнорожденный, рождается с хвостом? Само собой, если в нем наша кровушка есть. Шумбратадо, дугай… дугайнуцька![4]

Она ловко натянула мальчику штанишки, а потом поставила его на ноги, развернула к себе и прижала к своему толстому животу, прикрытому сто лет не стиранным фартуком. Впрочем, Ромка, обычно брезгливый и неподатливый, охотно прижался к ней и ничего не имел против, когда корявая и грязная старушечья лапка принялась перебирать ему волосы. При этом он по-прежнему жевал морковь, и губы его стали оранжевыми от сладкого сока.

Раздалось заполошное квохтанье, и из-за угла выбежали две облезлые курицы.

– Ой, кто курам перья общипал? – удивился Ромка.

– Видать, кудазор, ну, домовой по-русски сказать, их невзлюбил, вот и повыдрал перья, – объяснила бабка Абрамец. – Или еще какого другого прогневили. Надо старый карь, лапоть, значит, на курятник повесить, чтобы не лазила сила нечистая, куда не надо.

– У тебя тут сила нечистая водится? – не то испуганно, не то восхищенно огляделся Ромка.

– Да живут какие-то другие в подполе, – небрежно сообщила старуха. – Ты смотри туда не суйся, покуда я не помру, а то худо будет. Понял ли?

– Понял, – серьезно кивнул Ромка. – А когда помрешь – можно будет на них поглядеть?