Еще один составляющий элемент книги также складывался годами в условиях, вероятно, самых важных для меня и длительных дружеских отношений с четой Макдауэлл, Чарлзом и Картер. Примечательно, что Чарлз – доктор медицины, ныне отошедший от частной практики, и ортопед, специализирующийся на хирургии кисти. Картер – одна из самых эрудированных женщин среди моих знакомых, и особый интерес для нее представляют столь разные предметы, как теология и городское планирование. В ее представлении они взаимосвязаны, поскольку оба имеют отношение к поискам смысла жизни. За долгие годы мы с Макдауэллами часто говорили о смерти, о том, есть ли что-нибудь после нее, особенно после того, как и у Чарлза, и у Картер умерли матери. Картер и Чарлз всегда относились скептически к любым предположениям о существовании другой жизни после нынешней и даже отмахивались от них. Они оспаривали каждую мою мысль по этому предмету, но никто из нас не прекращал его обсуждения. Так что наши разговоры продолжались. Ни Чарлз, ни Картер не приблизились к новым озарениям, а оба готовы признать, что такие озарения могут свидетельствовать о чем-то, существующем в действительности; однако они настаивают, что жизнь после смерти, чтобы иметь какой-то смысл, должна представляться логичной их изощренному разуму XXI века. Чарлз и Картер увлекли меня, мой текст во многом отражает разговоры, которые я вел с ними.
Последний составляющий элемент, который понадобился мне, чтобы написать эту книгу, обеспечили мне два очень близких друга: пока велась работа над рукописью, оба они были живы, несмотря на страшные диагнозы. Я обращался к ним за помощью. Первым из этих друзей был Милтон Рис Лерой, служитель Епископальной церкви, архидиакон и мой бывший коллега, ближе к концу жизни обретший смысл не в Епископальной церкви, а в традиции квакеров. Вторым – Оуэн Доулинг, епископ англиканской церкви из Австралии, ушедший на покой. Оба они осознанно смотрели смерти в лицо. Ни один не дрогнул, оба согласились регулярно писать мне, шагая навстречу своей смерти и самостоятельно облекая в слова свои мысли, страхи и наблюдения, объясняя мне, что помогает им участвовать в процессе умирания, а что нет. Я дорожу их письмами и сведениями, они оказали мне неоценимую помощь.
Несмотря на всю подготовительную работу и содействие, я то и дело оказывался в тупиках, которые казались мне безвыходными. И пытался понять, почему это происходит. Одна мысль всплывала постоянно: единственный язык, которым я должен пользоваться в этой книге, – язык времени и пространства. Но предмет, который я собирался рассмотреть, со временем и пространством не связан. Следовательно, я пытался описать состояние, в которое не вошел и о котором не имею сведений, полученных из личного опыта. А оценить эти сведения я не могу: в мире, где я живу, невозможно осмыслить опыт, находящийся за его пределами. Еще меня все время преследовала мысль, что область за пределами этой жизни, которой я пытаюсь дать определение, на самом деле не реальна, а рождена моим воображением, подкрепленным влиянием обширных культурных факторов. Возможно, именно поэтому я так и не пришел к окончательным выводам. Моя беда заключалась в том, что я либо не мог, либо не хотел сталкиваться с подобными ограничениями. После того как моя вторая попытка рассмотреть все тот же вопрос ни к чему не привела, у меня возникли подозрения, что лишь человек, начисто оторванный от действительности, способен предпринять попытку писать о том, для чего нет ни языка, ни эмпирических данных. Никогда не забуду реакцию моего друга Малколма Уорнока, когда я в последний раз с ним ужинал. Ему было сто два года. Он всегда поддерживал меня в вечном стремлении к истине, но, когда я рассказал ему об этой книге и о своем желании написать о жизни после смерти, он расхохотался. «В жизни не слышал такой глупости, – сказал он. – Об этом не знает никто. И никогда не узнает». От этих слов я вздрогнул, как от удара, но начал подозревать, что Малколм, возможно, прав.