– Нет, – озадаченно мотнул головой Сан Саныч, – Мишка не рассказывал.

– Как тут можно было от голода умереть? – Романов надолго замолчал. – Сколько им надо было еды? Верочке всего три годика… темненькая, глазки, как у цыганки. У них не было еды, да… еды не было, – Романов взялся за голову, чуть раскачивался, мысль о голоде не укладывалась в его голове. – Я в лагере на Ангаре лес валил… война шла, Мишка в Красноярске… Тоня письмо прислала, что жизнь их тут, в Ангутихе, сытее, рыбы, мол, много…

Белов молчал. Хотел сказать, что тогда всем было голодно, что у него мать с сестренкой тоже перебивались с хлеба на воду. Промолчал. И без того все было понятно.

– И это все Сталин твой, мрази кусок! – Романов будто очнулся, стал прежним, огонек нежности потух, взгляд отупел тяжело, о него снова можно было железо гнуть. – Сколько баб и ребятишек он загубил…

Глаза Романова, подсвеченные костром, застыли в угрюмой ненависти. Белов знал, что Романов не любит Сталина, но таких слов от него не ожидал.

– Я очень тебя уважаю, дядь Валь, но говоришь ты так от слабости. Не нам судить Сталина! Мы не можем оценить его масштабов! Я не понимаю, как можно не уважать его, столько сделавшего для всех людей?! – Белов встал от волнения. – Я не могу слышать, когда так про него говорят! Да, тебя сослали, всю твою семью… Это несправедливо, я понимаю! Но это могло случиться в такой огромной стране… Ясно же, что и враги есть, и в органах тоже… Это открыто в газетах пишут! Но как не видеть всего остального?! Мы столько сделали под его руководством! Войну выиграли страшную, фашистов остановили! А здесь, рядом с тобой – какая стройка разворачивается! Где еще такое видано?!

Белов замолчал, он забыл, с чего начал, ему остро жаль было Валентина, который не видел большой и прекрасной жизни вокруг.

– Щенок ты недоделанный, Саня… – Валентин поднял глаза, полные тоски. – Ты же его кореш, сука, из одной миски хлебали! И ты веришь им!

– Надо все выяснить, – несогласно заговорил Белов, – мы сейчас ничего не знаем! Вон Фролыч, мой старпом, когда его отца взяли, с ним разговаривать невозможно было, а весной отпустили, дали год и тут же по амнистии освободили. А ведь было за что – он лоцманом судно вел… Надо перебарывать личную обиду, дядь Валь! У нас свободная страна!

Романов отвернулся в костер, сморщился устало:

– Тебе ночку на конвейере[62] постоять… может, поумнел бы. Мишка уже три месяца у них!

– Не надо, ты не знаешь, может, все не так! Надо потерпеть, дядь Валь, я все узнаю, с Макаровым обязательно поговорю…

– Ты сам-то понимаешь, что мелешь?! Человека арестовали, а я, его отец, не знаю, за что, в чем он обвиняется! Когда взяли? Где он? Он – человек или пачка папирос?!

Белов молчал, упрямо глядя на Валентина, думал – прямо из Туруханска надо позвонить.

– Гордость ты свою бережешь! А ведь у тебя на глазах все! Вон лезут зэки из трюма твоей баржи, а наверху сержант с бойцами, и у всех ремни с солдатскими пряжками, и они со всей дури херачат всех подряд и куда придется! Просто так! Для своего удовольствия! И смеются, когда мы, как блядешки, вертимся, бошки свои прикрываем! Знаешь, почему ты этого не видишь? Потому что отворачиваешься!

– Я зэков возил, такого не было!

Валентин очнулся от его слов, а скорее от своих воспоминаний, глянул тоскливо – может, представлял, как его Мишку гонят сквозь такой строй. Вздохнул с судорогой, перекосившей лицо:

– Да не смотрел ты в ту сторону! Просто не смотрел! Как будто этого нет…

Романов застыл, продолжая думать о сказанном, потом увидел ложку у себя в руках, полез было попробовать картошку, но вдруг решительно взял весь котел и снял с огня. Поставил возле: