– Ваша виза, – продолжал вежливый Вадим Левин, – позволяет вам прожить в Америке три месяца. Мне так объяснили. Но мне бы… – Он замялся. – Мне бы не хотелось менять помощниц каждые три месяца, понимаете?

– Понимаю, – ответила она, хотя ничего не понимала.

– Вас что-то привязывает к дому?

– Меня? К какому дому?

Он опять поднял брови, удивляясь на ее бестолковость.

– К вашему дому. Там, где вы сейчас.

– Ну, да, – она сильно вздрогнула. – Ну, муж у меня.

И тут же испугалась, дико испугалась, что сейчас этот самый скайп плеснет ей «уа» прямо в ухо, и Левин исчезнет с экрана.

– Я смогу задержаться, – она закусила губу. – Не беспокойтесь, пожалуйста. Задержусь, если надо.

* * *

Они проговорили до рассвета. Даже любви не было между ними в эту ночь. Коля вставал, накидывал ватник, выходил на крыльцо покурить. Возвращался промерзший, посеребренный еще не утихшим и редким снежком. Ложился рядом с ней. От него пахло табаком и свежим холодом.

– Как же я без тебя? – бормотала она, вжимаясь в него всем телом. – Ну, ладно неделя. Ну, месяц. А это ведь долго.

– Тогда откажись, – отвечал он. – Еще ведь не поздно.

Она чувствовала облегчение: еще ведь не поздно! И тут же ее опаляло: долги!

– А деньги-то как? – вспоминала она, и слезы затапливали лицо.

– Так будем на всем экономить. Сожмемся.

– Да как мы сожмемся? Твоим хлопцам нужно помочь?

– Пускай теперь сами. Раз нету возможности…


Ох, это слова! Как же им не помочь? Да ведь и для него самого отказать сыновьям – унижение. Как это: чтобы у отца денег не было? Коля ведь непростой человек, фантазер. Как в Голландию хотел попасть, увидеть тюльпаны! В Австралию тоже хотел. Два года назад решил в мэры города баллотироваться. Еле его отговорила. Да он бы и так не прошел, смешно говорить. Рядом с ним и она начинала иногда фантазировать: заработать денег, уехать вдвоем на курорт, лечь на белом песке под лохматой пальмой и чтобы какой-нибудь «дринк» принесли. С соломкой.

Под утро он устал от ее слез, задремал. В свете, похожем на сильно разбавленное молоко, проступил куст рябины у самого крыльца, на котором сидели птицы и выклевывали из-под снега сморщенные черные ягодки. С такой жадностью выклевывали, с яростью, так огрызались друг на друга сорванными голосами, что она отвернулась. И птицы – как люди.

Улетала из Киева. Как прошла последняя ночь, как собрала чемодан, как приезжала дочка из Бобрищей попрощаться – она ждала ребенка в неполных свои девятнадцать, и этого Нина стеснялась, неловко быть бабушкой, – ничего она почти не помнила. Ничего, кроме него. Он тоже волновался, все время курил, и запах его кожи, его жестких волос, смешанный с запахом табака, проник в ее ноздри да там и остался. Она чувствовала его все девять часов полета, и только утром, когда уже подлетали к Нью-Йорку, запах свежего кофе, который разливали стюардессы по пластмассовым чашечкам, вытеснил его. В Нью-Йорке длинноногая, но неприятная девушка с наклеенными ресницами, представительница все того же агентства, помогла ей сделать пересадку на маленький самолет, который, поднявшись в небо, не сразу набрал высоту, и Нина еще минуты три-четыре видела под собою горящую – всю в синих, всю в красных, всю в желтых огнях – в потоках лилового мертвого света, чужую ей землю, на которой уже не различить было ни одного человека, ни одного дома, ни одного дерева. Ей пришло в голову, что это – последняя правда. Нет ни человека, ни дома, ни дерева. А Коли – подавно.

Если бы ей предложили прямо тогда, в самолете, умереть, она ни секунды не стала бы думать.