– Удушили гражданку Баранову, – машинально произнес Зайцев.

Хлопнула вспышка, на миг обдав комнату светом.

Струну, однако, так и не нашли.


«Не первой молодости». Зайцев сверился с делом. Фаине Барановой было 34 года. Потом с маленькой фотографией. Застывший взгляд, сжатые губы, типичный снимок на пропуск. Жила одна. Двоюродная сестра в Киеве, о других родственниках соседи не знали. Опять эти соседи!

Зайцев отвел снимок подальше, как будто стараясь увидеть Фаину Баранову своими собственными, не соседскими глазами.

Он, пожалуй, согласен с Крачкиным: для своего возраста Фаина Баранова выглядела если и не старо, то болезненно. Лицо одутловатое, под глазами темные мешки. Хотя кто сейчас хорошо выглядит? Скверная еда, изматывающая служба. По очередям набегается, по дому покрутится, а с утра самого снова ввинчивается в трамвай – и опять на службу. «Но брови-то выщипала», – отметил Зайцев.

И метелка. Такой метелкой домработницы сметают пыль. Хозяйки предпочитают обычную тряпку.

Зайцев подошел к двери и крикнул в коридор:

– Слушай, Серафимов!

Послушал. Идет. Вернулся к снимкам. В дверях появился Серафимов.

– Проверить, Сима, надо, не ходила ли к Барановой домработница. А то мало ли. Тут она домработница, а там она наводчица.

– Соседи показали, что ничего не украдено.

– Все-то они в этой квартире друг о друге знают, – недовольно проговорил Зайцев. – Такая ли она дружная, квартирка эта, тоже еще проверить надо.

Серафимов не ответил.

Зайцев надавил пальцами на закрытые глаза: желтый электрический свет впился в висок. «Красная роза – эмблема любви». А когда открыл, поверх папки лежал опрятный листок. Фигура Серафимова маячила рядом. Наверху листа было выведено четким семинарским почерком: «Заявление».

– Все, Сима, завтра все заявления, на сегодня – спать, – сказал Зайцев, поднимаясь. Стул под ним крякнул. – Что-то примяли меня эти сутки малость. Ничего уже не соображаю.

– Это мое заявление.

– Чего? – Зайцев напряг глаза: «…по собственному желанию». Снова глянул на Серафимова.

– Шутишь?

В полном соответствии с фамилией во внешности Серафимова было что-то пасхальное. Голубые глаза и нежный румянец, впрочем, обманывали. В бригаду Серафимов перевелся лет пять назад, в Ленинграде тогда еще на темных улицах звучали выстрелы, бандиты куражились вовсю. Сиживал Серафимов и в засадах, и под пули бандитские ходил.

Зайцев прочел заявление. Бросил листок на стол.

– Ты, Сима, видно, переутомился чуток. Бывает. Нечего тут заявления строчить сразу. На, забери. Отоспись иди. Я этого не видел.

Но Серафимов схватил его за рукав:

– Я серьезно, Вася.

Зайцеву не было и тридцати. Как почти всем в угрозыске. Но в таком случае именно что год-два решали больше, чем для иных десять лет. Зайцев был «тем самым» следователем Василием Зайцевым. Товарищем Зайцевым. И только для своей родной второй бригады оставался Васей.

– Сима, у нас людей не хватает. Мартышка с ночной засады на вызовы катается, Крачкин фотографирует вместо того, чтобы соседей опрашивать, а ты – увольняться?

Взгляд Серафимова удивил его.

– Я серьезно, – тихо повторил тот.

Зайцев посмотрел: да, похоже.

– Сядь-ка, Сима. Сядь.

Зайцев закрыл дверь кабинета, отрубив сизое щупальце табачного дыма, клубившееся из коридора.

Серафимов опустился на диван из «чертовой кожи». Зайцев сел на подоконник. Окно было нараспашку. Слышался тихий ровный плеск волн о гранитный парапет. С Фонтанки тянуло одновременно гнилью и свежестью.

– Ты, Вася, не трать время. Дело решенное, – тоскливо проговорил Серафимов.

Под тощим пиджачком у него на боку топорщился пистолет. На Серафимове с его кудрями, глазами, щечками пистолет казался детской игрушкой.