Но тут же отчетливо сознавал, что в той навсегда ушедшей жизни, во мне, в каждой клеточке, пела и пенилась юность, а не ее идея. Хоть выпало жить – в двадцатом веке, а ведь идея двадцатого века давала не много шансов выжить.
Но я давно уже больше не Костик из улья близ Покровских ворот, а Константин Сергеевич Ромин. Стал желчен, замкнут, тяжел на подъем. Отстранствовал. Никуда не тянет. И в Ригу тоже, что мне там делать? Я чувствую ее неприязнь. Возможно, я это заслужил, и все же идея общей вины невыносима для человека.
Эпоха реванша. Время от времени там возникают полуживые, потусторонние старики. Их извлекают из небытия, чтобы они держали ответ за развалившуюся империю. Должна торжествовать справедливость.
И все это – вздор. Идея возмездия призрачна так же, как все остальные. Лишь умножается масса ненависти, которая копится день за днем и возвращается к нам ответом перенасыщенной злом природы – трясением почвы, мором, потопом или осколком погибшей звезды, летящим сквозь вселенскую ночь на встречу с приговоренной планетой.
2003
Расстрига
Рассказ
– Какая прекрасная работа, – сказала дама, – просто как новенькие. Что значит – проскурниковская мастерская.
Она повертела перед глазами туфлю с правой ноги, потом с левой, точно разглядывала их на свет.
– Главное, что мои домашние хором твердили: да выброси их, они свое уже отслужили.
– Ну зачем же? – сказал сапожник. – Проскурников всегда говорил: с вещами нужно подольше жить, как можно дольше не расставаться.
– Занятно, – сказала дама. – Спасибо. Вы бережете его репутацию.
– Спасибо и вам, – сказал сапожник.
И, не спеша проводив ее взглядом, обернулся к Владимиру Сергеевичу:
– Так какая у вас беда?
Владимир Сергеевич с интересом посматривал украдкой на мастера. Плоский нос, глаза глубоко посажены, узкая верхняя губа – красавцем его не назовешь, но внешность обращает внимание, посвоему даже к себе притягивает. И кажется почему-то знакомой.
– Мне тоже советовала жена выбросить туфли за ненадобностью, – сказал он с виноватой улыбкой, – видите, что с ними стряслось.
– Союзки долго жить приказали, – вздохнул сапожник. – Тяжелый случай.
– Но вот и я – расстаюсь неохотно. Обувь предпочитаю разношенную.
– Это естественно. Вы подсознательно ощущаете: всякая перемена укорачивает вашу жизнь.
Эта мысль в устах его собеседника, да и лексика, изысканно книжная, удивили Владимира Сергеевича. Мастер, видимо, уловил его реакцию – ухмыльнулся.
– Это Проскурников говорил, – сказал он. – Может быть, чуть по-другому.
«Уж несомненно по-другому, – мысленно согласился с ним Владимир Сергеевич, – ты, мой милый, явно другого поля ягода».
И чтобы прикрыть чувство неловкости, сказал озабоченно:
– Мне объяснили, что только у вас могут помочь. Завидная слава.
– Имя обязывает, – сказал сапожник. – «Проскурниковская мастерская».
– Усек, – кивнул Владимир Сергеевич. – Это звучит почти как легенда.
– Мастер – это всегда легенда, – живо отозвался сапожник. – Он меня и учил. На совесть.
Неожиданно Владимир Сергеевич понял, что ему здесь уютно. Тихо, тепло, да и покойно – не хочется наружу, на улицу, в морозные жернова Москвы. Приятно тянет кожей и клеем, словно приперчивающий воздух запах дратвы, не всем он по вкусу, а вот ему он издавна мил – так в детстве сладко и завораживающе действовали на его обоняние натертые мастикой полы. Неведомо почему, но мерещилось, что веет свежим весенним духом.
Мастерская занимала просторное полуподвальное помещение, в конце которого – желтая дверка в подсобку. В самой мастерской, у ближней стены, шкафчик, над ним мутноватое зеркало, вернее, то, что осталось от зеркала. Станочек стоит у другой стены, она примыкает к окну, сквозь которое просматривается тротуар. Впечатление, что он движется – такую иллюзию создают то возникающие, то исчезающие туфли, туфельки, сапоги и сапожки. Владимир Сергеевич подумал, что это ожившая витрина проскурниковской мастерской, ее опознавательный знак. Он мысленно представил себе, как, изредка поднимая голову, Проскурников смотрел на обувку, которой был занят весь свой век.