Руфь появляется каждые полчаса.

– Нормально, – говорит она, заглянув под веки. – Нормально.

Дэниел сидит безучастно, держит дочь за руку.

– Вы бы поспали, – советует Руфь.

– Не хочется.

– Надо бы. Она, пожалуй, сегодня не проснется. Обычно среди ночи не просыпаются. Рассветет – тогда да. Какао принести?

– Спасибо, я сам схожу. Разомнусь, а то все тело затекло.

В тесной кухоньке Руфь варит ему какао, и они садятся за стол для ночных дежурных, на котором лампа под зеленым колпаком обозначила озерцо света, оставляя их лица в тени.

– Мы ее отсюда увидим, – обещает Руфь. – Здесь все так устроено, чтобы каждого было видно.

Дэниел расспрашивает Руфь, как она живет, чем занимается. Она сидит, опустив бледное овальное лицо, прихлебывает чай, и он ждет услышать в ответ какую-нибудь благодушную пошлятину.

– Если бы не моя духовная жизнь, я бы в этом заведении – на этой работе – долго не выдержала, – отвечает Руфь.

Дэниел вспоминает: он священник. Сан обязывает принимать такое со всей серьезностью и в то же время дает право на непринужденную болтовню, однако она говорит так, что этот тон не годится.

– Вы, помнится, часто бывали у Юных христиан. Сейчас у Святого Варфоломея бываете?

– Случается. Конечно, после Гидеона и Клеменс многое изменилось. Новый викарий – какая там духовность. Отрабатывает что положено, и все. Ну да не мне судить. Чужая душа потемки. Со мной-то он не беседует. А вы там у себя с Гидеоном, наверно, по-прежнему видитесь? Как у него все здорово получалось!

– Понимаете, я живу не совсем обычно, замкнуто, со старыми друзьями не встречаюсь, – поясняет Дэниел дежурно проникновенным голосом: профессиональные интонации вернулись на место.

Своего бывшего викария Гидеона Фаррара он ненавидел и презирал, хотя время от времени пытался смиренно заглушить в себе это чувство.

– Я, так сказать, из паствы Гидеоновой, – рассказывает Руфь. – Из Чад Радости. В Лондон на важные собрания выбираюсь редко, а в Йоркшире работа, работа, ни минуты свободной. Правда, здесь, на пустоши, он организовал Семейный круг, замечательное движение: происходят чудеса, все так… так одухотворены, так увлечены. Жаль, сам Гидеон приезжает редко, но Клеменс – она тоже во главе – то и дело. У нас с ними связь постоянная, это большая радость.

– Приятно слышать, – осторожно отзывается Дэниел.

– Я устроилась сюда, потому что хотела делать какое-то доброе дело, – продолжает Руфь, – помогать малышам, тем, кто страдает ни за что. Когда обучают медсестер, не предупреждают, что в детских больницах труднее всего. Со стариками не так: когда уходит старик, за него можно только радоваться, но малыши, которые здесь лежат… подолгу… за них переживаешь больше, чем за тех, которые умерли. Вы об этом, конечно, судить не можете, но вы поймете: все меняется… все по-другому, когда твои страдания – приношение Иисусу, когда тем самым ты сопричастна Его страданиям за нас всех, иногда это ощущаю, хотя, конечно, не понимаю. Да и незачем нам понимать.

В ровном, негромком голосе ее прорезаются новые ноты, решительные, экстатические.

– А ведь и я когда-то состоял священником при больнице, – признается Дэниел. – Этой самой. Работа не та, что у вас, но то, о чем вы говорите, мне знакомо.

– Как, должно быть, вы были здесь нужны, – вздыхает Руфь. – Тех, кто понимает и слышит, так мало.

Помнится, это было не так, думает Дэниел.

Он возвращается к дочери, по-прежнему лежащей без движения. Руфь снова заглядывает в невидящие глаза и повторяет:

– Нормально.

Мэри блуждает среди темно-васильковых потоков, проплывает в устья пещер, низвергается, течет по тесным ходам. Сизое пространство ширится и дрожит. Издалека доносится глухой звук. Кого-то где-то тошнит.