– Ты уже не сердишься? – спросила Лиза.

– Нет, – ответил он. – Хочешь, я включу тебе газету?

Об этом можно было не спрашивать. Она радостно взвизгнула и захлопала в ладоши. Восторг у нее проявлялся непосредственно, как у ребенка. Вернулся муж, и муж не сердится, муж сейчас включит газету, и все будет хорошо, подумал Шабан. Ох, Лиза, Лиза, девочка моя…

Он включил газету и, когда посередине комнаты между потолком и полом повисли крупные желтые буквы, осторожно убрал стабилизацию. Для пробы сильно дунул – через секунду край текста начал загибаться назад, колыхаясь, как занавес. По давней привычке Шабан пробежал глазами первые строчки – так и есть, текст оказался праздничным приветствием Правительственного Совета. Цвет букв показался ему слишком ярким, и, поморщившись, он заменил его на темно-коричневый. Лиза радостно засмеялась, и тогда он кивнул: «Давай, малыш, можно». Она соскочила с кровати и, легко подбежав к газете, взмахнула руками снизу вверх, будто выпускала в небо птицу. Газета всколыхнулась, рассыпалась, и буквы разлетелись по комнате, ударяясь о стены, рикошетом отскакивая от пола. За границами силового поля они постепенно теряли форму и становились прозрачными, в конце концов исчезая насовсем. Лиза со смехом гонялась за разлетающимися буквами. Набрав пригоршню, она с жадным любопытством смотрела на ладонь и, когда буквы пропадали, растерянно оглядывалась по сторонам. Эта игра ей никогда не надоедала. Шабан знал, что она хитрит, на самом деле растерянностью тут и не пахнет, а вот сейчас она лукаво посмотрит на него и улыбнется… Хорошая все-таки у нее улыбка.

Он закрыл глаза. Лиза, гоняющаяся по комнате за буквами, была привычна, но Лиза, поющая гимн, определенно не укладывалась в голове. А еще говорили, что ей никогда не удастся превзойти уровень двухлетнего ребенка, дескать, модель не человек, куда ей… Он поморщился, поймав себя на том, что назвал Лизу моделью. Жена. Женщина, лучше которой нет и не будет. А если и будет, то я этого не хочу, подумал он. А перспектива есть, особенно если Штуцер успел уже наболтать. Потом как ни кричи, что она мне жена, что она человек, а прикажут отдать – и отдашь, и лучше бы не знать о том, что они с ней сделают. Плохо, что я это знаю. Переговорить со Штуцером сегодня же, сейчас же, пока еще не поздно, а потом уже с Биртолли. Или наоборот? Лиза, Лиза… Сколько шишек сегодня набил и не думал, что последняя будет от тебя. А ты опять улыбаешься. Не спорь, я вижу. Ты всегда улыбаешься. Ты не умеешь плакать, они отняли у тебя даже это. Но это ничего, когда-нибудь я тебя научу, человек должен уметь плакать. Но все же лучше улыбайся, мне бывает хорошо, когда ты улыбаешься…

Когда в дверь ударили второй раз, не кулаком и не ногой, а чем-то тяжелым, Шабан уже пружинил на ногах сбоку от двери. Как скатился с кровати и, оттолкнув Лизу, метнулся к стене, он не почувствовал. Первое, самое ценное, мгновение было выиграно, и теперь он с удивлением увидел свою руку уже на рукояти пистолета, а кобура словно и всегда была расстегнута. Он почти развеселился: вот они, рефлексы, – но в дверь снова ударили, и тогда он медленно извлек пистолет. Снаружи били размеренно, упорно, и оттуда, заглушая уже порядком затихший праздничный шум, доносилось тяжелое злое сопение. Неужели Штуцер уже разболтал?

Лиза, не удержавшаяся на ногах, когда Шабан ее оттолкнул, поднималась с пола, все еще нерешительно улыбаясь. Она не понимала.

– Укройся там, – приказал Шабан, указывая рукой на спинку кровати. – И не высовывайся.