– Зыков! Батюшка Зыков, отец родной… Защиты прошу. – Парень с нагайкой опять шагнул от двери и, раскорячившись, повалился в ноги Зыкову. – Весь корень наш порешили… Сестренку четырех лет, младенчика…
– Ладно, – сказал хозяин. – Встань.
Парень вскочил и словно взбесился.
– У-ух! – он опять хватил папаху об пол и стал топтать ее каблуками, как змею. – В куски буду резать. Кишки выматывать… Только бы встретить… Кровь, как сусло, потекет… У-ух!.. Зыков, коня! Коня давай!! – и с лицом, похожим на взорвавшуюся бомбу, он саданул каблуком в дверь и выбежал.
Кто-то хихикнул и сразу смолк.
– Вот до чего довели народ, – тихо сказал Зыков. Он задвигал бровями, густыми и черными, похожими на изогнутые крылья, и глаза его скосились к переносице.
Изба замерла.
– Утром, по рожку, седлать коней. Четыре сотни, – как молот в железо, бухали его слова. – Вьючный обоз. Два пулемета. До городу сто двадцать верст. Через десять верст дозорных и пикеты связи. Пятая и шестая сотня здесь, под седлом. Тринадцатой и одиннадцатой сотне, что на заслоне к Бийску, отвезть приказ: до меня сидеть смирно, набегов ни-ни. А то ерунды напорют.
– Кто отряд в город поведет? – поднялся и подбоченился Клычков.
– Сам, – резко ответил хозяин и покосился на жену.
– Сам, сам… – с сердцем сунула она пустую кринку. – Башку-то свернут… Вояка. Сам! – и по ее сухому строгому лицу промелькнули тенью печаль и страх.
– Брось, не впервой, – ласково, жалеючи, сказал Зыков.
Он поднялся во весь свой саженный рост и накинул на одно плечо полушубок:
– В моленную!.. Которые стариковцы – айда за мной.
Снег все еще падал, пушистый и пахучий. Похрюкивали свиньи, где-то над головами прогорланил ночной петух, отфыркивались кони.
Приударь, приударь!
Еще разик приударь!..
Песня и хохот у костра возле ворот разрывали и толкли желто-белую мглу ночи.
– Детки, потише вы. Шабаш! Эй, которые стариковцы… В моленну!
Моленная – в нижнем этаже. Там же, в каморке, в боковуше, живет отец Зыкова, кержацкий кормчий, старец Варфоломей.
В моленной тьма. Пахло ладаном, ярым воском и неуловимой горечью слез и вздохов. Вздохи и шопот молитв повисли, запутались в тайных углах и ждали.
Зыков высек о кремень искру, затлелся трут, и во тьме, как светлячки, заколыхались сонные огни свечей.
Стены были темные, прокоптелые, воздух темный. Серебряные венчики потемневших стародавних икон сонно заблестели, и Нерукотворный Спас, сдвинув брови, скорбно смотрел желтыми глазами Зыкову в лицо.
– Господи Исусе Христе, помилуй нас, – глубоко вздохнув, смущенно прошептал Зыков; он на цыпочках пересек моленную и открыл дверь в боковушу. – Родитель батюшка…
Старик спал на спине. Широкая, седая борода его покрывала грудь. Руки сложены крестообразно, как у покойника. Большая свеча возле настенного образа чадила, отблеск света елозил по оголенному черепу старца. На аналое – толстая, с застежками книга. В углу стоит кедровая колода-гроб. На крышке черный восьмиконечный крест.
Зыков снял со свечи нагар и внимательно всмотрелся в лицо отца.
– Спит.
Народ прибывал. В моленной полно. Запахло кислятиной промокших овчин, луком и потом.
Шорохом ширился шопот, и повертывались кудластые головы к келье старца.
– Отцы и братия, – появился Зыков с зажженной свечей в руке. – Родителю недужится, почивает. Совершим чин без него, соборне, еже есть написано.
И ответил мрак:
– Клади начал. Приступим с верою и радением. Аминь.
Натыкаясь вслепую друг на друга, – только маленькие оконца багровели, – кержаки сняли с гвоздей лестовки, разобрали коврики-подручники – с ладонь величиной, что подстилают под лоб при земных поклонах, и чинно встали на места.