Кончилось наконец разбирательство дела архиепископа Новгородского Леонида. Зашили беднягу в медвежью шкуру, пустили двух-трех собак, и тут Иван Васильевич помиловал архипастыря. Посадили в яму на хлеб и воду. После дыбы, после кнута, прижиганий архиепископ Леонид недолго был тюремным сидельцем. Умер 20 октября.

Насытившись пролитой кровью, удельный князь тишал.

Было заведено два сыскных дела – на крутицкого владыку Тарасия и на владыку Антония. Доносчики обоих обвиняли в неблагочестии. Дело Тарасия тянулось уже целый год… Но удельный князь, слушая новые доносы на иерархов, помалкивал.

И вдруг слетел, как орел с гнезда, напал на птицу великую, на гнездовье богатейшее. Федец Нагой с двумя сотнями царских слуг наехали ночью на двор боярина, родного брата покойной царицы Анастасии, на дядю Ивана Ивановича, почтеннейшего, Богом береженного Никиту Романовича Юрьева-Захарьина. Подчистую ограбили. Вывезли из дома, из кладовых, из погребов все, что там было, даже лошадей увели.

Об этой изумившей Москву истории англичанин Горсей так напишет: «На следующий день (после грабежа. – В. Б.) Никита Романович послал к нам на Английское подворье, чтобы дали ему низкосортной шерсти сшить одежду, чтобы прикрыть наготу свою и своих детей, а также просить у нас какую-нибудь помощь».

Впрочем, уже зимою, через полтора месяца после ограбления, Никита Романович был послан вести переговоры с немцами.

Но то через полтора месяца, а через несколько дней орава Грозного ограбила дьяка Посольского приказа Андрея Щелканова. Семен Нагой бил дьяка по пяткам и выколотил пять тысяч рублей, хорошо припрятанных.

Грабить понравилось. Послал Иван Васильевич уже тысячу стрельцов в слободу, где поселил вывезенных из Нарвы, из Дерпта купцов и дворян. Нагрянули на спящих, врасплох. Все дома были разграблены, все женщины, молодые и пожилые, изнасилованы, юные и прекрасные увезены в удел – для удельного князя, для его сановников.

Воротившийся с богомолья Василий Иванович Шуйский застал своего господина, московского князя, за разбором чудесных вещичек, добытых у Щелканова, у Никиты Романовича, в слободе иноземцев.

Иван Васильевич, как дитя, радовался своим новым богатствам, но Шуйскому погрозил пальцем:

– Ты смотри, этак не разбойничай. Это мне можно, великому грешнику. Новый двор Арбатский, сам видишь, беден, так это все на обзаведенье. Ну, чего закручинился? Я тебя люблю.

Взял из кучи рыбку из янтаря, с рубиновыми глазами.

– Дарю! Дорогая штучка, диковинная! – И стал строгим, серьезным. – Они мне денег на войну не дают. Так я вот сам взял. Я им нехорош. Так пусть отправляется разлюбезный их царь в Ливонию. Поглядим, как управятся без меня… Молчи про это! Сие есть тайна!

Игра продолжалась. Московского удельного князя позвали в Думу вместе с сыном, и разрядный дьяк Василий Щелканов от царя Семиона Бекбулатовича сказал им службу: быть на берегу. Иван Васильевич с Иваном Ивановичем выслушали указ стоя, ударили челом: «Государю великому князю Семиону Бекбулатовичу всея Русии. Бьют челом князь Иван Васильевич Московский и сын мой князь Иван Иванович: сказана нам твоя государева служба на берег, и тебе бы нас пожаловать на подъем, как тебе Бог известит».

И Бог известил Семиона Бекбулатовича дать просителям на подъем сорок тысяч рублей. Деньги по тем временам огромные. На всю свою опричнину Грозный некогда потребовал от Земства сто тысяч, а тут сорок на поход не дальше Калуги.

Любил Иван Васильевич деньги.

Он и Земский-то собор затеял ради побора с монастырей. Монастырей было две сотни, на пропитание архимандриты тратили по рублю, по три, но каждый из них обязан был дать Ивану Васильевичу подарок не меньше семидесяти рублей, а больше – так пожалуйста.