Должно быть, на Костином задубелом, смуглом и несколько угловатом лице проступили и растерянность, и обида, и недоумение, потому что мужик с круглым лоснящимся лицом и острыми маленькими глазками спросил:

– Не про тебя, выходит?

– Про меня… Только… – но Костя сейчас же оборвал себя, потому что не мог представить, как же он теперь будет выкручиваться, как прикрывать полуправду, выворачивая ее на правду.

– Набрехали?

– Не в том дело…

Трое голых и санитар смотрели на Костю требовательно и осуждающе. От той теплоты, восхищения и сочувствия, что были на их лицах, когда он читал, не осталось и следа. Костя почувствовал себя виноватым и перед ними и перед своими ребятами – он представил, как будут читать такое в отделении, и окончательно растерялся. Но тут вмешался третий – мускулистый, кипенно-белый, но с темным, заветренным лицом и тронутой морщинами шеей. Глаза у него светились острой, но умиротворенной синевой, и все лицо – узкое, благообразное, как на иконах суздальской школы, было и мягким, отстрадавшимся, и в то же время словно отлитым, твердым.

– Так понимаю – приукрасили?

– Не это главное…

– Главное, парень, в другом… Главное в том, что машину-то вы подбили?

– Это – было… И разведку боем отбивали. Нет, про то, что делали, – тут правда. Тут ничего не скажешь…

– А чего ж тебя волнует? Слова разные умные? Так это, как я понимаю, тот старший лейтенант маленько себя приукрасил: во как все знаю и во всем разбираюсь! Ты на это плюнь. Ты в суть посмотри: дело сделал, о тебе написали. Сейчас, так я понимаю, по всему фронту сидят люди, читают и думают: а что? Может, и правильно этот самый Жилин действует? Ведь что получается, парень? Под Сталинградом дерутся, а мы вот – в доме отдыха…

Жилин еще не понимал, куда клонит этот кипенно-белый мужчина, но то дальнее, что толкнуло его на организацию снайперского отделения, что заставляло и его и его товарищей-добровольцев после ночных бдений на передовой днем выходить на охоту, рисковать жизнью, недосыпать, недоедать, да еще в дни неудач переживать насмешки и недоверие, вот это, уже невысказываемое – дальнее, взорвало его. Он резко обернулся и как-то хищно, стремительно изогнулся, как перед дракой.

– Когда мы под Москвой наступали, помнится, на других фронтах тоже… не так уж много существенного происходило.

– Ты не о том…

– И об этом! – упрямо отрубил Костя.

– Ладно. Но главное все-таки в том, что в тебе совесть жжется, а вот теперь, может, и у других совесть… вскинется. Вот что главное.

Поджарый Иван со шрамом посуровел.

– Совесть – она у всех есть. И у всех жжется… И то правда – у нас ребята говорили: на кой черт сэкономленные снаряды швыряем с закрытых? Нужно на прямую наводку выходить. Курорты устраивать всякий сумеет.

Все заговорили вразнобой – водка подогревала, лица, красные или багровые не только от пара или водки, но и от прилившей крови, казались злыми и непримиримыми: того гляди, разгорится драка.

Но драки не случилось. Просто говорили так, как говорят рабочие после получки, – о своем цехе, о непорядках, о том, что и как сделать. И санитар – самый пожилой и, видно, самый простодушный – постучал ногой по опрокинутой шайке и сказал:

– Вы чего ж, мужики, на парня насели? Он, значит, фрицев стрелит, а вы за это самое на него и насели?

И все четверо переглянулись, увидели лица собеседников, ощутили собственный яростный настрой, и круглолицый засмеялся:

– А ведь верно! Мы еще собираемся, а он… А-а… да что говорить. Осталось у меня тут маленько.

– У меня тоже есть, – кивнул улыбающийся голубоглазый. – Я ведь с того и начал… – попытался он оправдаться, но его перебили.