Оказалось, мама приняла морфий. Несмотря на страшные боли, она в течение нескольких дней копила приносимые ей порошки и приняла их сразу, как только я ушла. Началась рвота. Услыхала Эмилия Яковлевна и вызвала меня. У меня было странное состояние: спасать ли маму или дать ей умереть? Она так давно и так страшно страдает, надежды не только на спасение, но и даже просто на облегчение никакой нет. Напротив, чем дальше, тем будет хуже. Решиться на самоубийство нелегко, еще труднее привести это решение в исполнение. Имею ли я право насиловать мамину волю и заставлять ее и дальше страдать? Может быть, если бы мы были с ней одни на свете, я оставила бы все как есть. Ну а тут решила посоветоваться с кем-либо. Первый, кто пришел на ум, был дядя Андрюша[50]. Позвонила ему. Он сказал, что я сошла с ума и что он немедленно приедет с врачом. (…) Через несколько минут они приехали. Началась очень тяжелая сцена. Мама не хотела никакой помощи, плакала и говорила, что мы пользуемся ее беспомощностью. И я знала, что она права: защищаться она не могла. Ее насильно раздели и делали ей впрыскивания в спину. Много дней после этого она плакала и горько упрекала меня, говоря, что именно на меня и на мою выдержку она и надеялась, что нарочно отправила сестер в Париж, написала завещание и отослала меня к Нине. Мне было жаль ее, и я дала слово, страшное слово. Я обещала ей, что если она когда-нибудь еще раз захочет покончить с собой, я не только не буду ей мешать, но сама дам более эффективный яд и что сделаю это даже сама, тайно от нее, если она не будет больше в состоянии переносить свои страдания. Мама мне поверила и успокоилась. Через два года она это мое обещание еще помнила, но отнеслась к нему совсем иначе. Мы были с Маргаритой в Евпатории, когда получили телеграмму от Кэт, что маме плохо. Маргарита выехала тотчас же, а я должна была задержаться на 1–2 дня, чтобы найти заместителя врача в Мойнакскую грязелечебницу, где я работала. Получаю телеграмму от Маргариты, чтобы я не торопилась с выездом, что все благополучно. Дней через десять новая телеграмма – о смерти мамы. Спрашиваю у Маргариты объяснений ее поступка. Оказывается, мама страшно мучилась, у нее началась гангрена мягких тканей, так что обнажились кости таза. Но еще больше она мучалась страхом, что ее отравят. И, помня мое обещание, боялась меня. Да и не только меня. Каждое лекарство, каждую ложку еды она заставляла при себе пробовать, прежде чем проглотить. В момент смерти проснулся сильнейший инстинкт жизни и боязнь смерти. (…) Конечно, Маргарита была права, что меня не вызвала. После смерти мамы мы исполнили ее желание – вызвали врача, и она проколола маме сердце длинной иглой. Мама страшно боялась летаргии».

Фобия Екатерины Николаевны нашла отражение и в романе «Вампиры», где летаргический сон явился предвестником зловещих событий – превращения Риты в кровожадного упыря.

На первой странице своих «Воспоминаний» Алевтина Альбертовна Стругач предупреждает читателя: «Я не обещаю точных хронологических дат – не помню их». Это объясняет несоответствие указанной ею даты смерти матери (1915 год) фактической.

Согласно записи в метрической книге[51], Екатерина Николаевна Хомзе, вдова потомственного почетного гражданина, скончалась 12/25 августа 1916 года от «воспаления суставов». Ее похоронили в Москве на Лазаревском кладбище. В 1916 году историк Москвы Алексей Тимофеевич Саладин (1876–1918) писал, что Лазаревское кладбище «далеко не ласкает взгляда… Спрятавшись от всякого шума за прочными стенами, кладбище покрылось буйной растительностью. Трава – выше пояса – скрывает даже высокие гробницы, и к некоторым могилам можно подойти только с трудом, обжигаясь о крапиву»