Первый месяц после смерти Эвелины прошел как в дурмане. Приехав в Лондон, Вацлав все ночи напролет проводил в пабах. Коньяк и кровь, кровь и коньяк – иначе он просто не мог дышать. Кровь нужна была ему для поддержания сил, коньяк глушил боль, хоть ненадолго притуплял чувство вины. Но днем, когда он отсыпался в доме, снятом в аренду, не спасали даже они.
Вацлаву часто снилась та страшная ночь. Только во сне Эвелина не убежала от него в ужасе и не попала в руки Мясника, а шагнула к Вацлаву, доверчиво обнимая и давая свое согласие на то, чтобы быть с ним вместе в вечности. Потом они скользили по улицам спящей Праги, взявшись за руки, и теперь, казалось, уже ничто не сможет разлучить их. Их будущее – вечность. Их любовь – вне времени.
Но даже во сне насладиться счастьем удавалось недолго. Исполнение мечты оборачивалось мучительным кошмаром. Стоило Вацлаву, поддавшись порыву, привлечь жену к себе и легким поцелуем коснуться ее медовых уст, вместо меда губы пили полынную горечь. Эвелина отвечала на поцелуй жадно, страстно, как неистовая куртизанка, ее поцелуй превращался в болезненный укус, и к горечи полыни примешивался металлический привкус крови. Вацлав со стоном отстранялся, не узнавая свою нежную жену. На мраморно-белом лице, потерявшем все краски жизни, горели неистовой жаждой огромные черные зрачки, вытеснившие небесно-голубую радужку глаз. Губы Эвелины, обычно нежно-розовые, как лепестки шиповника, были кричаще-алыми и выделялись, как капли крови на снегу. Он по привычке поднимал руку, чтобы коснуться ее лица, и впервые не чувствовал тепла. Как будто дотрагивался до камня… А Эвелина вдруг настораживалась и оборачивалась в сторону переулка, из которого навстречу им выныривал поздний гуляка, возвращавшийся из пивнушки. Вацлав с дрожью замечал, как по-звериному трепещут тонкие ноздри жены, втягивая аромат живой крови, и стискивал ее за плечи, стремясь остановить. Но разве удержишь новообращенного вампира, снедаемого дикой жаждой? Эвелина просто сметала его с пути, так что Вацлав больно ударялся о каменную кладку дома, и разрушительным смерчем устремлялась к прохожему. Раздавался сдавленный вскрик, а потом до слуха Вацлава доносилось жадное лакание, и невозможно было смириться с тем, что эти звериные звуки издает его нежная, изысканная жена. Он добирался до нее через минуту, но было уже поздно. Человек был мертв, а Эвелина, присосавшись к его шее, словно большая пиявка, продолжала свое кровавое пиршество.
– Прекрати!
Ему с трудом удавалось оттащить беснующуюся жену от трупа.
– Посмотри, что ты натворила! Он мертв!
В черных, чужих глазах не отражалось ни тени сожаления. И Вацлав с содроганием понимал, что это существо с лицом его жены – уже не та, кого он любил. Его Эвелина была чуткой, сострадательной и милосердной. Ее сердце разрывалось от жалости к бездомным собакам и голодным нищим. Она стремилась помочь всем: попрошайкам, раненым птицам, брошенным котятам, побитым псам. Будучи бедной белошвейкой, она могла сунуть нищему последний грош или разделить с ним булку, купленную на ужин. Став богатой пражанкой, она щедро раздавала деньги Вацлава. И, отправляясь за новым платьем, могла вернуться без обновки и с пустым кошельком. У Вацлава не было сил ее укорять, когда она со слезами на глазах рассказывала о случайно встреченной ею прежней приятельнице-белошвейке, которая влачит жалкое существование, ждет ребенка от человека, который от нее отвернулся, и едва сводит концы с концами. Эвелина не могла поступить иначе, как отказаться от покупки платья, казавшегося ей излишеством, когда она еще прежних не сносила, и отдать приятельнице все деньги, которые Вацлав выделил жене на обновку. Она переживала чужое горе как свое. В этом была вся его Эвелина.