– Чего ты теперь все рвешь свои рисуночки? – пристала я к нему.
– Так, – отрезал он коротко и надулся.
– Что ж это будет? Ты все будешь рвать свои работы, зачем же ты учился?
Тут посыпались с моей стороны упреки (заслуженные или нет – судить не берусь). Я требовала работы, удовлетворяющей его или нет, – это мне было все равно.
– Да они мне все противны, эти рисунки…
– Ну, скопируй что-нибудь, – прервала я его, – ведь не выжмешь из себя удачных рисунков насильно.
– А что мне копировать? – апатично процедил он сквозь зубы, устремив унылый взор в пространство.
Я предложила ему просмотреть хорошие альбомы, а что ему приглянется, то и скопировать.
– А где я хорошие альбомы найду? – уж окончательно посоловев, буркнул он в нос.
– Пойдем к Н. Н. Ге! – подзадоривая его, воскликнула я.
Пошли. Нашел Тоша «даму в белом атласе» нидерландской школы; она ему очень понравилась. Мы забрали эстамп с собой. Тоша засел за работу. Сначала ее чуть-чуть не постигла участь последних жертв Тошиного гнева, но я энергично запротестовала, не обращая внимания на его воркотню: я требовала, чтобы он закончил «даму в белом атласе».
– А тебе что, кончу я ее или нет? – злобно огрызнулся Тоша.
– А то, что она мне страшно нравится, а тебе балованного барчонка разыгрывать вовсе не к лицу, – не менее злобно накинулась я на него.
Мы смерили друг друга гневным взором…
В конце концов, Тоша покорился, но моего деспотизма он не забыл. Копия была благополучно окончена карандашом на простой серой бумаге. Я искренно любовалась, восхищалась ею без всякой натяжки: он заметил бы «педагогическую» похвалу, не имевшую никакой цены в его глазах. Его художественный рост вполне уже обозначился, и я это выразила ему убежденно, без колебания. Видимо, мое горячее отношение его воодушевило – он принялся за новую работу. Со свойственным ему рвением он сидел над нею долго, сосредоточенно, серьезно чертил в своей каморке, никому не сообщая ничего о своем новом детище. Раз вечерком он подсел ко мне, как будто конфузясь, сунул мне большой лист опять-таки простой серой бумаги с каким-то рисунком и притаился, еле дыша, в стороне, следя за мной испытующим взглядом. Взглянув на протянутый мне лист, я оторопела, ничего не могла произнести: рисунок тронул меня до слез! Изображена была сцена обручения Иосифа с девой Марией. Это была оригинальная Тошина концепция. Вся душа его, чистая, детски наивная, отразилась в святом лике юной Марии, почти девочки, но девочки гениальной.
Я уже не восхищалась громко; молча, в умилении сидела я неподвижно. Он понял меня.
Вот этого сдвига ждала я в Абрамцеве, верила, что он скажется, неминуемо прорвется, только внешние причины затормозили его проявление, – и вот… Тоша нашел свое «я», и это «я» было высшего порядка.
– Вы, конечно, унаследовали у своего знаменитого батюшки музыкальный талант?
Тоша молчит, засунув руки в карманы своей охотничьей куртки.
– Ну, музыку-то вы любите, наконец?
Тоша молчит.
– А в бога вы верите, молодой человек?
Молодой человек ухмыляется и продолжает молчать. Этот своеобразный диалог происходил у меня в комнате между Тошей и Феофилом Матвеевичем Толстым, в то время всем известным своими несуразными музыкальными критиками. Он пришел посмотреть на сына своего высокочтимого «врага», как он заявил, войдя к нам в комнату, и уверял, что сын Серова не может быть похож на обыкновенного мальчика.
– Ведь он, Серов, был человек необычайного ума! А я вас вот каким ма-а-леньким знал, – неожиданно пресек он свою высокопарную речь, показывая руками, какой Тоша был маленький.