Наш путь на Замарстыновскую, 34, был еще одним чудом из длинного списка маленьких чудес, потому что поиск жилья в тот момент казался задачей невыполнимой. Дворец или хижина… тогда это не имело никакого значения. Все отчаянно искали себе жилье, и то, что нам удалось найти себе крышу, можно считать настоящим везением. Моего дедушку выбрали одним из представителей юденрата, он был знаком с кем-то из жителей этого дома и помог отцу договориться о комнате. Мы не знали, чего ждать, а на месте увидели ужасную полутемную комнату, под завязку забитую выселенными из своих домов еврейскими семьями. Там был один санузел человек на 20. Все мы были беженцами, выброшенными на улицу из своих домов, лишенными возможности жить по-человечески.
Нас поселили в одну комнату с еще тремя или четырьмя другими семьями. Сейчас, спустя много лет, я понимаю, что совершенно ничего об этих наших соседях не помню. Возможно, у них тоже были дети, но я не помню, чтобы с кем-то там играла. Я играла только с братом Павлом. Мы с ним придумывали игры, в которые можно было играть мысленно. Я рассказывала ему всякие истории. И мы без конца разговаривали, разговаривали, разговаривали. Иногда в наших беседах участвовал и Мелек. Я уже втянула Павла в свой воображаемый мир, познакомила со своим другом, и теперь мы вместе жили в этом скрытом от окружающих мирке.
Как я уже говорила, никаких игрушек у меня не осталось – только надетая на меня одежда (в частности, драгоценный, связанный для меня бабушкой зеленый свитер), и одна смена белья, лежавшая в нашем единственном чемодане. Делать нам было совершенно нечего – только сидеть и ждать отца. Каждый день ему приходилось искать работу или добывать продукты. Каждый день мы просто сидели и ждали его. Покидая квартиру, он вел себя предельно осторожно. Улицы находились под контролем украинцев, и ему приходилось добираться до точки назначения переулками и задними дворами. Время от времени юденрат организовывал для евреев пункты раздачи продуктов и предметов первой необходимости. Информацию об этом распространяли по общине, и мужчины, отправляясь туда, петляли по самым глухим переулкам, чтобы избежать ареста. Некоторые обратно не возвращались.
Наша жизнь отличалась от прежней, как небо от земли. На Замарстыновской было грязно, стояла жуткая вонь, не хватало воздуха. Никакой мебели – если не считать нескольких матрасов и пары стульев. Папа работал плотником и сколотил обеденный стол, которым пользовались все жившие в комнате семьи. К единственному окну подходить не позволялось. Не разрешали мне и выходить на улицу. Для меня в этом, конечно, ничего нового не было, потому что с начала оккупации я ни разу не выходила гулять, если не считать прогулкой путь на Замарстыновскую, но дома мне хоть можно было смотреть в окно. Без окна я не могла узнать, что творится снаружи, если, конечно, каких-нибудь новостей не приносил папа. Но он, как правило, старался ничего не рассказывать. Они с мамой хотели оградить нас от мыслей о нашей общей беде, но я научилась подслушивать их секретные беседы. Иногда, если им не хотелось, чтобы я понимала, о чем они говорят, родители переходили на идиш, но со временем я научилась говорить и на идише. Со временем я начала все слышать и все понимать.
Мне было очень плохо. Мы прожили в этой комнате около недели, но для 6-летнего ребенка это целая вечность. Маме приходилось несладко. Она привыкла жить в окружении собственных вещей, хозяйничать на своей кухне, устанавливать распорядок дня, но здесь приходилось жить в том же режиме, что и наши соседи. Есть мы могли, только когда отец приносил домой еду, мыться – только холодной водой и только в свою очередь. И здесь мама снова устроилась на работу. Для нас с братом это было, пожалуй, главной переменой в жизни. Мы уже привыкли, что мама все время рядом, но теперь ей, как и отцу, приходилось каждодневно уходить на работу, а нам – волноваться, ожидая ее возвращения.