Когда мы познакомились, у неё уже был один, точнее, одна бракованная самочка. Я уже с трудом вспоминаю, что именно у неё было бракованное, то ли окрас не тот, то ли сосцов было больше, чем нужно, или меньше, чем нужно. А может быть, самочка была не совсем «буль». На заре нашей любви она приезжала ко мне несколько раз с этой первой «булькой», и помню, что несколько раз мы спали все трое на полу в моей «жилой» комнате, она же кухня и гостиная…

Как бы там ни было, тюрьма была позади, лагерь позади, верная, но повзрослевшая подруга явилась жить со мною в «убитую» квартиру в Сырах. Довольно долго ещё она продолжала привозить из квартиры родителей (я давал машину) наши с ней дотюремные вещи. Большая часть вещей пропала, в том числе и многие мои книги, но часть сохранилась… Ах да, я позабыл сообщить, что в появлении последнего по времени её бультерьера в квартире в Сырах был повинен именно я. Когда в апреле она пришла ко мне на свидание в Саратовскую центральную тюрьму, она через стекло попросила разрешения завести собаку.

– Какую собаку ты хочешь? – спросил я.

– «Буля», – сказала она и вздрогнула ресничками.

Я ей разрешил. И даже дал будущей собаке имя: Шмон, что по-тюремному значит «обыск». Потому что прокурор как раз тогда запросил мне срок: четырнадцать лет строгого режима, и я предполагал, что, прежде чем я выйду на свободу, бультерьер успеет прожить всю свою жизнь бойцовой собаки и благополучно отойдёт в мир иной. Либо я не выйду из-за решётки – человек моего возраста рискует при таком сроке, что его вынесут ногами вперёд… А случилось всё иначе. Судья счёл недоказанными обвинения по трём статьям и приговорил меня к четырём годам, а уже через полгода я вышел на свободу условно-досрочно, так как больше половины срока отсидел уже в тюрьмах. И мы встретились. Бело-розовый, тугой, как мешок с песком, мускулистая свинья с мощными клыками, и я. И стали игнорировать друг друга.

Я определил ему место в нише в длинном коридоре. Мы положили туда несколько диванных подушек, оставшихся после предыдущих жильцов, и он там подрёмывал, когда не бродил молча, топоча твёрдыми ногами по квартире. Судя по всему, у него был не злой, но тупой и медленный разум боевого животного, опасный уже тем, что был медленным. Медленность эта не оставляла никакой надежды на то, что, однажды сомкнув челюсти на твоём горле, он разомкнёт их. Он никогда не лаял, несмотря на то, что за стеной, в соседней квартире, жила и изнуряюще тявкала мелкая скверная чёрная собачонка. Он как бы даже и не слышал её истерик (а она отвечала лаем на малейший шум в подъезде, на лестнице и на улице; она лаяла даже на поезда вдали на эстакаде, ведущей к Курскому вокзалу!), из чего я сделал умозаключение, что он не понимает её собачьего языка совсем. У него был другой язык. Если его что-то беспокоило, он издавал хриплый внутренний гул, храп такой, как правило, короткий, как внезапно закипевшая кастрюля.

В первую же ночь он полез к нам в постель. Потому что она приучила его щенком, пока я сидел в неволе, спать у нее в ногах. «Шмон! На место! – сквозь сон вскрикнула она. – На место!». Результата не последовало. Вонючее животное влезло на нас и стало бесцеремонно расхаживать по нашим телам, разрывая простыни костяными когтями. Ей пришлось встать и вывести его. С тех пор мы закрывали ярко-синюю дверь на задвижку. Однако он еще долго стучал ночами твёрдой башкой в дверь, пока не привык к новому порядку.

А новый порядок вынужденно всё равно был организован вокруг него. Она вставала утром, зевая, и полусонная, напялив одежду, уходила тотчас на улицу, выводила его отлить. Возвратившись, она начинала готовить ему еду. Варила перловку, а в перловку мелко резала печень либо мясо. Перловку она заботливо охлаждала, а он в это время нетерпеливо бил жёстким хвостом по полу и стульям. Понаблюдав за всем этим с месяц, я вдруг понял, что попал в добровольное рабство какое-то. Что за пухлую белую попу, маленькие ступни и ляжки, за синие глаза пупса я вынужден делить территорию с молчаливым солдафоном, звучно воняющим после поеденной перловки. Более того, когда он зевал, обнажая клыки убийцы, я думал, что однажды он, пожалуй, сомкнёт эти клыки вокруг моей шеи либо легко отгрызёт мне руку – своими аристократическими точёными запястьями я всегда гордился.