– А с учениками что? – спросил у Абдуллы Мухаммед – верный помощник, длиннорукий, с тяжелыми натруженными кистями и унылым пористым носом. Мухаммеда Абдулла ценил – был помощник проворен в деле, не боялся пуль и окружения, как собственные карманы знал афганские кяризы – колодцы, соединенные друг с другом в земной глуби, он мог легко увести людей в темень от любого преследования и сутками не выводить из кяризов – впрочем, Абдулле кяризы были знакомы не хуже, – знал Мухаммед, где, не поднимаясь на поверхность, можно добыть еду, воду, где можно разжечь огонь, а где вести себя беззвучно, словно тень, и на деле быть своей собственной тенью, не больше, и знал места, где можно было всласть пошуметь. Бывалый человек был Мухаммед, и это Абдулла ценил.
– С учениками? – Абдулла огладил рукою лицо, сжал узкий, с едва намеченной ямочкой подбородок – он и сам не знал, что надо сделать с учениками, не думал как-то. Спросил, недовольно растягивая слова, словно бы всплывая на поверхность самого себя. – А что с учениками?
– Я тоже думаю что, – сказал Мухаммед. – Жду указаний, муалим.
– Они что-нибудь совершили?
– Ничего, – качнул головой Мухаммед, помялся, соображая, то ли он говорит. – Ровным счетом ничего.
– Тогда в чем же дело? – Абдулла подосадовал на некую бесплотность разговора: не поступать же с учениками так, как с учителями – степень вины разная.
– Ничего не сделали ученики, но они ходили в школу, – твердым голосом произнес помощник.
– И в этом вся их вина?
– Да. Разве этого мало?
Абдулла, подумав, согласился с помощником, сжал губы, глаза его начали светлеть.
– А ведь верно, – сказал он, – чему можно научиться у кафиров?
– Сквернословию и непочитанию Аллаха, – сказал Мухаммед.
– Я сам проверю их знания, – сказал Абдулла. Пригнувшись, заглянул в узкое, словно божница земляного укрепления, оконце. На востоке обозначалась легкая серовато-розовая светлина, горные звезды утишили свой свет, птицы, чувствуя рассвет, перестали петь – вот-вот должно было явиться чудо, но чудо не являлось, хотя и ощущалось: оно через секунду-другую обязательно явится, вот только что-то медлит, смущается, ведет себя, будто девица, которую готовят под калым: завтра пригонят верблюдов с платой, и она навсегда перейдет в пользование мужа. – Хорошая пора для стрельбы, – задумчиво проговорил Абдулла.
– Хорошая, муалим. – Помощник тоже пригнулся, чтобы увидеть игривую жемчужно-серую зарю.
– Люди спят?
– Как убитые, не шелохнутся.
– Посты расставлены?
– Да. Я сам проверил их.
– Проверь еще!
– Будет сделано, муалим.
– Ну а с учениками, решившими отступиться от Корана, я поговорю сам. Ты прав, это надо обязательно сделать. Хорошо, что обратил мое внимание.
– Иначе бы вы, муалим, не были муалимом, – произнес Мухаммед.
Фраза эта была заискивающей, хотя в тоне не было ничего заискивающего, тон был жестким, в голосе звучало железо.
Абдулла поглядел на помощника и сделал рукою отсекающий жест:
– Все, иди, Мухаммед!
Мухаммед коротко, почти не сгибая шеи, поклонился и вышел. Абдулла остался один. Никто не знал, когда он спит. Дважды его пытались застать врасплох спящим и дважды натыкались на пистолет – это было еще до того, как он собрал под свое начало людей. Абдулла умел стрелять на десятую долю секунды раньше, чем стреляли в него. Он многое умел в этой жизни – и разгадывать мысли, и читать следы, и предчувствовать опасность – люди Абдуллы редко когда попадали в засады. Что же касается сна, то он не спал вообще – Аллах решил, что спать Абдулле нельзя, и Абдулла не спал: ночи у него были прозрачными, гулкими, со множеством звуков, которые другие не слышали вообще, со звонким биением крови в ушах, с болью, что исчезает с рассветом и туманом, беззвучно поднимающимся от земли, струистым, липким, бестелесным, странно мерцающим – туман всегда создавал вокруг Абдуллы защитную оболочку, сквозь которую никто не мог проникнуть. Ночи, ночи! Мается Абдулла по ночам в вязкой темени, страдает, стонет, ловит все звуки, что до него доносятся, принимает их своим усталым телом, словно пули – звуки пробивают его плоть – дергается, а уснуть не может.