Большинство мужчин, большинство людей никогда не позволили бы супруге или супругу выгнать себя из-под родного крова. Джон Кейрнкросс не таков. Вот мои обоснованные умозаключения. Рожденный под любезной звездой, всегда готовый сделать приятное, слишком добрый, слишком серьезный, он чужд молчаливой алчности тщеславного поэта. Он в самом деле верит, что если воспоет мать в стихах (ее глаза, ее волосы, ее губы) и придет, чтобы прочесть ей вслух, то смягчит ее и будет желанным гостем в собственном доме. Но она знает, что глаза у нее совсем не «как мурава Голуэя» (он имел в виду «очень зеленые»), и, поскольку ирландской крови в ней нет, стих анемичен. Когда мы с ней слушаем, я чувствую по ее замедлившемуся сердцебиению, что глаза ее заволакивает скука, и она не в силах ощутить всей трогательности этой сцены – большой, великодушный мужчина ходатайствует о любви в немодной форме сонета.

Тысяча – может быть, преувеличение. Но отец знает много длинных стихотворений, таких, как знаменитые творения банковских служащих «Кремация Сэма Макби» и «Бесплодная земля»[2]. Труди все же терпит периодические декламации. По ней, монолог лучше разговора, предпочтительней прогулки по неполотому саду их брака. Может быть, терпит из чувства вины, уж сколько его там осталось. Когда-то, видимо, разговоры отца о поэзии были их любовным ритуалом. Странно, что она не в силах сказать ему то, о чем он, наверное, догадывается и чего она не сможет скрыть. Что она его больше не любит. Что у нее – любовник.

Сегодня женщина рассказывала по радио, как задавила на пустынной дороге собаку, золотистого ретривера. Под фарами своей машины она присела около умиравшего в страшных судорогах животного и держала его за лапу. Большие карие глаза смотрели на нее без укора. Свободной рукой женщина подобрала камень и несколько раз ударила несчастного по голове. Чтобы покончить с Джоном Кейрнкроссом, понадобился бы только один удар, один coup de vérité[3]. Но, вместо этого, когда он начинает декламировать, Труди вежливо делает вид, что слушает. Я же слушаю внимательно.

Обычно мы идем в его поэтическую библиотеку на втором этаже. Пока отец устраивается в своем кресле, слышен только громкий стук часов на каминной полке. Здесь, в присутствии поэта, я даю волю предположениям. Если отец смотрит на потолок, чтобы собраться с мыслями, то видит ветшание палладианского декора. Алебастровая пыль присыпала корешки знаменитых книг, будто сахарной пудрой. Мать, перед тем как сесть, вытирает сиденье кресла ладонью. Без увертюры отец набирает в грудь воздуха и начинает. Он декламирует плавно, с чувством. Большинство современных стихотворений оставляют меня холодным. Слишком много о себе, слишком глянцево-равнодушно о других, слишком много осечек в слишком коротких строках. Но теплые, как объятья братьев – Джон Китс и Уилфред Оуэн. Кто не хотел бы написать: «И яблоко под карамелью, и айва, и сливы, и горлянка»[4] или «Им саван – бледность лиц девичьих»?[5]

Я вижу мать его обожающими глазами с другого конца комнаты. Она погрузилась в большое кожаное кресло времен фрейдовской Вены. Она грациозно подвернула под себя стройные ноги. Локоть оперт на подлокотник, рука подпирает склоненную голову, а пальцы другой руки тихонько барабанят по щиколотке. День жаркий, открыты окна, за ними – приятный гул уличного движения в Сент-Джонс-Вуде. Лицо у нее задумчивое, нижняя губа кажется тяжелой. Она облизывает ее чистым розовым языком. Несколько светлых завитков волос влажно прилипли к шее. Ситцевое платье, скроенное просторно из-за меня – светло-зеленого цвета, светлее ее глаз. Спокойная работа вынашивания идет своим чередом, и она ощущает усталость – приятную. Джон Кейрнкросс видит летний румянец на ее щеках, плавную линию плеча и шеи и набухших грудей, многообещающую выпуклость, под которой – я, незагорелые бледные икры, гладкую подошву высунувшейся ступни, рядок по росту выстроившихся невинных пальчиков, словно детишек на семейном фото. Все в ней, думает он, доведено до совершенства беременностью.