– Не дам! – повторил я, задыхаясь от ненависти.

Он, похоже, взял себя в руки. Колено его вызывающе подрагивало, но голос был спокоен.

– Лады. Даю десять минут. Все притащишь без остатка. Просрочишь – после отбоя придем беседовать.

И, отходя, он бросил с грозной усмешкой:

– Шанец у тебя есть – просись в другую камеру.

Сосед смотрел на меня со страхом и жалостью. Он положил руку мне на плечо, взволнованно шепнул:

– Сейчас же неси, парень. Эти шуток не понимают.

– Ладно, – сказал я. – Никуда не пойду! Ешьте, пожалуйста.

Он испуганно отодвинулся.

– Боже сохрани! Еще ко мне придерутся. Говорю тебе, тащи им все скорее. Жизнь стоит куска сыра.

Я молча заворачивал еду в полотенце. Новая моя жизнь не стоила куска сыра, это я знал твердо. Я готов был с радостью отдать этот проклятый кусок каждому, кто попросил бы поесть, и намеревался кровью своей его защищать – в нем, как в фокусе, собралось вдруг все, что я еще уважал в себе. Теперь и между мною и остальными жителями камеры образовалось крохотное, полное молчаливого осуждения и страха пространство.

Когда прошли дарованные мне десять минут, сосед зашептал, страдая за меня:

– Слушай, постучи в дверь и вызови корпусного. Объяснишь положение… Может, переведут в другую камеру.

– Не переведут. Что им до наших разборок? Не хочу унижаться понапрасну.

– Не храбрись! – шепнул он. – Ой, не храбрись!

Нет, я не храбрился. Трусость снова одолевала меня, подступала тошнотой к горлу. Борьба одного против четырех была неравна. Она могла иметь только один конец. Но зато я знал окончательно: еду и вещи я не понесу. Это было сильнее страха, сильнее всех разумных рассуждений. Со смутным удивлением я всматривался в себя – я был иной, чем себя представлял.

До отбоя было еще далеко, и постепенно я успокаивался, как море, которое перестал трепать ветер. У меня появился план спасения. Когда они подойдут, я взбудоражу всю тюрьму. Меня выручит корпусная охрана. Только не молчать, молчаливого они прикончат в минуту – после всех обысков вряд ли у них остались ножи, видимо, они кинутся меня душить. Я вскочу на нары, спиной к стене, буду отбиваться ногами, буду вопить, вопить, вопить!..

Вся камера понимала, что готовится наказание глупца, осмелившегося прошибать лбом стену. Угрюмое молчание повисло над нарами. Люди задыхались в молчании, но не нарушали его – лишь изредка шепотом сказанное слово подчеркивало физически плотную тишину. Она наступала на меня, осуждала, приговаривала к гибели – я слышал в ней то самое, что говорил старик, – никто не придет на помощь. Люди будут лежать, закрыв глаза, мерно дыша, ни один не вскочит, не протянет мне руки. И я восстал против этой ненавистной тишины, которая билась мне в виски учащенными ударами крови.

Я попросил соседа:

– Расскажите что-нибудь интересное, что-то не спится.

Он ответил неохотно и боязливо:

– Что я знаю? В наших камерах книг не давали. Лучше сам расскажи, что помнишь. Какую-нибудь повесть…

Я стал рассказывать, понемногу увлекаясь рассказом. Не знаю, почему мне вспомнилась эта удивительная история, странная повесть о Повелителе блох и парне, чем-то похожем на меня самого. Меня окружили видения: очаровательная принцесса, бестолковый крылатый гений, толстый принц пиявок, блохи, тени, тайные советники. Я видел жестокую дуэль призраков Сваммердама и Левенгука – они ловили один другого в подзорные трубы, прыгали, обожженные беспощадными взглядами, накаленными волшебными стеклами, вскрикивали, снова хватались за убийственные трубы. Я сидел лицом к соседу, но не видел его – крохотный Повелитель блох шептал мне о своих несчастьях, я до слез жалел его. И, погруженный в иной, великолепный мир, я не понял ужаса, вдруг выступившего на лице соседа. Потом я обернулся. Четверо уголовников молча стояли у моих нар.