Я невесело сказал Максименко:

– Ладно: «лупить»… Не все тут сволочи – разберутся!

Максименко легко раздражался.

– Разберутся! По тюремному образцу тридцать седьмого года. Сперва снесут голову, потом будут выяснять – чья!

Во время нашего разговора проснулся Панкратов. Он спал так крепко, что не слышал, как в камеру ввели новенького. Панкратов с удивительной легкостью вмещал в себя по двадцать часов сна. Он отключался ночью и днем, перед обедом и после обеда. На допрос его еще не вызывали, он этим вволю пользовался. И надо отдать ему справедливость – среди нас, измученных, целыми днями в тоске слоняющихся по камере, ночи напролет мечущихся в бредовой бессоннице, он казался человеком из иного мира. Он не трепетал и не терзался, ожидая грозного вызова к следователю. Еда и сон занимали его куда больше, чем обвинение. О своем деле он не говорил ничего – то ли и вправду не знал, то ли искусно скрывал свое знание.

Сейчас он зевал, сидя на койке и почесывая бороду. Потом посмотрел на новенького и стал медленно меняться. Пораженный, почти напуганный его преображением, я не мог оторвать от него глаз. Панкратов выпрямился, напрягся, как-то по-особому хищно подобрался и помолодел. Затем встал и тоже другой – легкой и быстрой – походкой подошел к новичку.

– Виктор! – сказал он. – Вот так встреча, друг ситный!

Новенький дико уставился на Панкратова.

– Ты? Позволь… Как же это – я с тобой?

Панкратов закивал. Он теперь и говорил по-иному, без мужиковствующих интонаций и слов. У него, оказывается, был культурный голос – голос образованного человека.

– Я, конечно… А что странного, дорогой Виктор Семенович? Разве мы с тобой уже не сидели больше года в одной камере? История повторяется, дружок, как учит ваш духовный отец Гегель. Только он немного вроде ошибся – что-то фарсом, каким он объявил все повторные драмы, повторение не отдает Скорей хоть и вторичная, но еще одна трагедия.

Новенький кинулся к двери и забарабанил в нее кулаком. Сначала открылся волчок, потом распахнулась фортка. Разозленный корпусной – он, похоже, и не отходил от нашей камеры – закричал злым шепотом:

– Это еще что? Обструкцию устраиваете?

– Переведите меня в другую камеру! – потребовал новенький. – Я не могу сидеть с этими людьми! Куда угодно, только отсюда!

– В санатории будете выбирать соседей, ясно? Немедленно возвращайтесь на свою койку.

– Нет, послушайте! – настаивал в страшном волнении арестованный. – Этот человек – член руководящего органа партии эсеров! Я не могу, не хочу с таким контрреволюционером!..

– Все вы здесь контрики! – ответил корпусной и захлопнул фортку.

Панкратов беззвучно смеялся и в восторге бил себя по коленям, прислушиваясь к спору у двери.

4

В этот вечер мы почти не разговаривали. Лукьянич лежал на своей койке не шевелясь: может, спал, а вернее – задумался, он часто так задумывался – на часы, без движений. Максименко пробовал уговорить меня сыграть в морской бой, но расставлять карандашные крестики мне было противно, я вдруг снова – это регулярно повторялось у меня каждые две-три недели – тяжело и остро почувствовал, что крест поставлен на мне самом, на всей моей жизни. Если таких людей, как этот Виктор Семенович, арестовывают, на что могу надеяться я?

Я тоже лег, уперся взглядом в стену, о чем-то бессмысленно мечтал, кому-то бессмысленно жаловался и плакал – одной душой, без слез. Напротив меня сидел Панкратов. Он посмеивался, почесывал бороду, молчаливо ликовал, готовился к чему-то важному. Я догадывался – к чему.

А по камере метались Максименко и новенький. Максименко пробегал от двери к окну и обратно по двадцать километров в день. Он ходил часами, как заведенный, все убыстряя шаг, почти бежал, он выражал себя ходьбой, как иные жалобой или криком. Совнаркомовский деятель оказался таким же неутомимым ходоком. Они согласно поворачивали у окна и у двери, стремительно расходились в центре камеры и снова поворачивали. Они ходили, заложив руки за спину, подняв вверх головы: так легче думалось – с задранной в потолок головой. Я неоднократно проверял это сам. И они ни разу не столкнулись. Когда я бродил по камере, я ударялся о Максименко чуть ли не при каждом повороте, а эти не глядя безошибочно расходились, словно двигались не по доскам, а по рельсам. Так продолжалось до вечернего отбоя.