Сложность психологической организации личности Пруста (что во многом обусловливает наличие в зарубежном литературоведении большого числа исследований, носящих психоаналитический характер или затрагивающих вопросы психологии личности автора «Поисков»), замкнутость в себе и на себе во многом объясняют его желание испытать полную гамму всевозможных человеческих чувств. Предельно отчетливо эта экстраординарность психологии Пруста проявила себя еще в его лицейские годы, которые во многих отношениях оказываются весьма важным этапом в его жизни. В этот момент особенно интенсивно происходит формирование и утверждение основных черт характера будущего писателя, определяется шкала его ценностей, устанавливаются основы экзистенциальных, философских, эстетических взглядов – всего того, что обусловит направленность его творчества. В эти годы, когда Пруст активно соприкасался с миром «других» и когда перед ним особенно часто с неизбежным постоянством возникала проблема сложности человеческих взаимоотношений, его жажда любви и нежности, желание пережить глубину, разнообразие ощущений и чувств, доступных человеческой природе, которое нередко вело к табуизированным официальной моралью явлениям, наталкивались на недоверие и непонимание не только взрослых, но и сверстников. В результате этого рождалось сложное переплетение переживаний и эмоций, зачастую в свою очередь вызывающих необычные и непривычные для окружающих формы поведения, в том числе – сексуального, которые заставляли общающихся с ним людей подозревать его в склонностях сомнительного с позиции общепринятых нравственных норм характера.
Один из лицейских друзей Пруста, Даниэль Галеви, вспоминая о годах учебы, замечает, что в это время Пруст, чей облик («огромные, восточного типа глаза, большой белый воротник и развевающийся галстук») напоминал образ «беспокойного и беспокоящего архангела», вызывал одновременно любовь, восхищение, но и удивление, неловкость, ощущение «несоизмеримости» с ним. «Было в нем что-то, – признается Галеви, – что не нравилось нам… Он, с нашей точки зрения, слишком мало походил на мальчика; его вежливость, нежное внимание, его ласки мы часто, не будучи способными понять столь ранимое сердце, называли манерностью, и нам случалось говорить это ему прямо в лицо: его глаза тогда становились грустнее. Ничто, однако, не могло сделать его менее любезным»[4].
О «притягательной загадочности» Пруста-лицеиста вспоминает и Робер Дрейфус. Он также говорит об «утонченной», «неисчерпаемой» любезности Пруста, которая воспринималась окружающими как нечто утомительное: «Такой близкий нам, Пруст тем не менее был сотворен словно бы из иной субстанции. Этого оказалось достаточно, чтобы разжечь наше недоверие, нашу несправедливую суровость по отношению к нему… Мы еще не понимали, что его слова „любезность “, „нежность “, которыми он постоянно злоупотреблял, обращаясь к нам, как мы позднее поняли, очень искренне, скромно и сдержанно, выражали его глубокую потребность в человеческой симпатии, его порывы, идущие от благородной и интеллигентной доброты»[5].
Стремление Пруста выйти за грань дозволенного во многом может быть объяснено его стремлением познать всю совокупность человеческих ощущений и чувств, добраться до таинственных глубин неподвластного разуму подсознания, в котором он угадывал истоки многих важнейших свойств человеческой природы, истоки жизненной и творческой энергии. Без присутствия этого «запретного» в жизни Пруста многое в его творчестве, и прежде всего – в романе «В поисках утраченного времени» (в первую очередь тема «Содома и Гоморры», проблемы, связанные с чувствами любви и ревности), очевидно, попросту не состоялось бы.