– Это зачем же?
– Деньги-то зачем! Совсем полоумный! – всплеснула руками Надежда Ларионовна. – Деньги на меня же вам понадобятся. Вы уж наперед знайте, что я не желаю больше так жить, как я до сих пор жила. Я хочу, чтобы у меня все было хорошее, как у Полины. Пока я у нас в театре на бессловесных ролях была, я могла так жить, а теперь, когда я с словесными ролями, – нет, оставьте. Мне просто стыдно. Вы просите у Шлимовича сразу две тысячи. Чего вам!..
– Так-то оно так, да ведь потом отдавать надо, – замялся Костя.
– Отдадите. Да может быть, к тому времени и старик ваш умрет.
Костя почесал затылок и произнес:
– Разве вот, что старик-то…
– Так две тысячи, – сказала Надежда Ларионовна.
– Хорошо, хорошо!
– Ну, а теперь уходите. С Богом.
Костя поднялся со стула.
– На прощанье можно ручку поцеловать? – спросил он.
– Нет, нет. Когда ротонда и лошади будут – все можно, а до тех пор ничего. Идите.
– Эх! – вздохнул Костя и поплелся в прихожую.
– Так приходите же завтра в театр, – сказала ему вслед Надежда Ларионовна и крикнула кухарке: – Дарья! Запри за ним дверь.
Глава IV
Часов десять вечера. В квартире вдового старика-купца Евграфа Дмитриевича Бережкова везде затеплены лампады. Пахнет ладаном. Клубы легкого дыма от ладана еще до сих пор носятся по комнатам. Сейчас только отслужили всенощную и молебен. Старик Бережков болен. Отец протоиерей и дьякон остались выпить чайку и беседуют со стариком в спальне. Везде старинная, тяжелая мебель красного дерева двадцатых годов, потемневшая от времени. На стенах картины библейского содержания, тоже в потемневших золоченых рамах, портрет самого Евграфа Дмитриевича Бережкова в молодых годах, с медалью на шее и со счетами в руке, и такой же портрет его покойной супруги с головой, туго повязанной косынкой, в длинных бриллиантовых серьгах, в ковровой шали на плечах и с носовым платком, свернутым в трубочку в выставленной из-под шали руке, сплошь унизанной кольцами. В гостиной с потолка висит старинная бронзовая люстра со стрелами и с хрусталиками; в углу часы, тоже старинные, английские, в высоком деревянном чехле будкой. В квартире все говорят полушепотом, ходят на цыпочках. Даже дьякон, разговаривающий в спальне с больным стариком Бережковым, старается умерять свой голос и говорит октавой. Спальня освещена лампой под зеленым абажуром. Бережков сидит в покойном кресле.
Он в сером халате. Опухшие ноги его окутаны одеялом, вздутый водянкой живот при тяжелом дыхании колеблется. Бережков – старик лет семидесяти, с редкими, как бы прилипшими к голове полуседыми волосами и совсем уже белой, тоже реденькой бородкой клином на изборожденном морщинами и исхудалом, землистого цвета лице. Против старика у стола помещается отец протоиерей, в фиолетовой рясе и с наперсным крестом. Он мешает ложечкой чай в стакане и говорит:
– Прежде всего, уважаемый Евграф Митрич, не надо отчаиваться. И не такие, как вы, больные, да поправлялись. Теперь вас кто пользует?
– Три доктора, да что!.. – проговорил с одышкой старик Бережков и махнул рукой. – Только один перевод денежный, а толку никакого.
– Чем они вас пользуют-то?
– Да разное тут… Вон на окне сколько стклянок наставлено.
– Действительный статский советник Семистадов есть, так того какой-то фельдшер из богадельни травяным настоем вылечил, – октавит рослый дьякон, помещающийся со стаканом чая поодаль. – Шестьдесят шесть трав входят в этот состав. Тоже всех докторов перепробовал и никакого толку, а вот простой фельдшер вылечил.
Старик молчит, угрюмо смотрит в одну точку и тяжело дышит. Протоиерей, побарабанив пальцами по столу, опять начинает: