Я был другим человеком, когда в июне 1987-го уезжал из России. Более дерзким, смелым, даже отчаянным, но в то же время менее чувствительным, менее способным к терпимости и, уж конечно, более категоричным. За двадцать лет советской жизни я привык ожидать проявления антисемитизма и был готов защищать свою честь кулаками. Я искренне считал Рональда Рейгана отличным президентом лишь потому, что Рейган яростно противостоял «империи зла» – Советскому Союзу. Худой, долговязый, я носил короткую стрижку с челкой над бровями а-ля юный Пастернак. И был абсолютно поглощен собой, как бывает только в молодости.

– Что в карманах? – спросил таможенник, заводясь от моего упрямого молчания.

Я методично выложил на стойку все содержимое карманов своего нового светлого костюма в мелкую клетку, присланного дядей Пиней из Израиля. Там были маленький блокнотик в кожаном переплете с набросками будущих стихов, рулетка, два носовых платка, драгоценная кассета с фотопленкой и шоколадка, которую кто-то мне сунул в аэропорту. В этот день мы были одеты в самые нарядные вещи: вступая в новую жизнь, мы хотели выглядеть как можно лучше.

Миновав таможню и пройдя паспортный контроль, мы замедлили шаг. Еще один, теперь уже последний взгляд на провожающих – небольшую группу друзей и родственников. Я смотрел на моих дорогих друзей. Вот он, мой разорванный магический круг: Миша Зайчик, впервые отпустивший бороду; Таня Апраксина, с невероятными ногами и осанкой балерины; Алик Фраерман, весельчак-левантинец; Леночка Борисова, с тушью, размазанной по круглым славянским щекам; аристократ и флегматик Федор Боголепов, пытающийся выловить носовой платок из кармана своего вельветового пиджака; Лана Бернштейн – стрижка в духе югендстиля, великолепно вылепленный нос и изящные руки. Среди них не было «моей» девушки, да у нас тогда не было герлфрендз и бойфрендз в американском смысле слова – только девочки и мальчики, с которыми мы дружили и встречались, только и всего. Да, Лана Бернштейн была моей первой любовью, но не моей «официальной» подругой. По ту сторону турникета стояли самые дорогие мне люди и махали на прощание. Увижу ли я их когда-нибудь? Вот о чем я думал, когда аэрофлотовский стюард вел нас в зал ожидания пассажиров первого класса.

Мы летели первым классом просто потому, что в первый класс было легче купить билеты. Получив, наконец, разрешение на выезд после девяти лет в чистилище отказа, мы не хотели ни одного лишнего дня оставаться в России. В английском слово «refusenik» соответствует советскому слову «отказник» и должно означать «тот, кому отказано в разрешении уехать» из Советского Союза. Но на самом деле в английской перелицовке этот термин приобрел двусмысленность, ирония которой вряд ли намеренна: это советская власть «отказывала», а единственное, от чего отказывались сами евреи, – это от билета в советский рай.

Вскоре нам принесли напитки и тартинки с черной икрой. Родители судорожно стали меня обнимать. Мама пригубила бокал с тоником; она дрожала, а в глазах стояли слезы.

– Ты замерзла? Хочешь мой пиджак? – спросил отец.

– Подожди, не могу говорить, – прошептала мама, уткнувшись головой ему в плечо. Одной рукой она шарила в замшевой сумочке, где были сигареты и спички.

Маме было тогда сорок семь. У нее были пепельно-золотые волосы. Уже в Америке, от невозможности забыть советское прошлое, они обрели ртутный блеск. Летом мамины волосы становились слегка волнистыми и выгорали на солнце. А большие серо-голубые глаза, пронзительные и проницательные, смеющиеся или ниспровергающие, летом принимали глубокий оттенок аквамаринового свечения – этого чуда морской воды и солнца. Но сейчас в ее глазах была соль от едва сдерживаемых слез, они блестели от бессонной ночи и от флуоресцентных ламп, освещавших зал ожидания первого класса.