В восемь часов ноль-ноль минут я выскочила за ограду кампуса и ступила на тротуар. И почти тут же к обочине подкатила «Хонда». Ни слова не говоря, он протянул мне шлем и кивнул назад. Я села, уцепилась за него, как давеча, и мотоцикл рванул в ночь. Минут через пятнадцать мы остановились возле набережной, спустились по лесенке, и долго-долго целовались на виду у проплывающих мимо прогулочных корабликов. Эти странные двухъярусные набережные были словно предназначены для влюбленных.

– Вообще-то, для лодок, на которых привозили стройматериалы и прочие необходимые городу вещи, – улыбнулся Эрик.

Я кивнула и засунула руки ему под расстегнутую куртку. Днем ярко светило солнце, воздух прогревался настолько, что можно было ходить в одной джинсовой курточке, а вот к вечеру значительно холодало. Эрик повернулся так, чтобы загородить меня от резкого ветра, налетевшего вдруг с Сены. Мы еще немного поцеловались. Я бы осталась здесь жить, прямо на этой вот набережной, вон как эти вот бродяги, которые раскинули свой импровизированный лагерь под ближайшим мостом. Там виднелись небольшие туристские палатки. Даже бомжи в этом городе жили со своим клошарским парижским шиком. Мимо проплыл очередной кораблик, там играла музыка. Я проводила его взглядом.

– Пойдем, – предложил Эрик. – Ты замерзла. У тебя нос холодный.

Мы поднялись наверх. Слева высилась черная громада Консьержери, а справа сияли неоном бульвары и авеню. Я застыла, опять, в который раз, поймав себя на мысли о нереальности происходящего. Что-то было такое в этом городе, что медленно, но неотвратимо проникало в душу, отравляя ее сладким ядом. Ты знаешь, что это убьет тебя рано или поздно, но слишком велик соблазн и ты пьешь этот яд и с восторгом ждешь смерти.

– Очень красиво, – выдохнула я, прижимаясь к его плечу, – очень!

– Я люблю этот город, – сказал Эрик. – С тех самых пор, как увидел. Мне было десять лет, когда я приехал сюда впервые.

– Где ты родился? – спросила я.

Он засмеялся.

– На раскопках в Библосе.

– Где? – изумилась я. Библос, что-то знакомое, только не помню что.

– Ливан, – счел нужным пояснить Эрик. – Мой отец археолог. Он родился в Ливане, его отец, мой дед, директор отдела древностей Ливанского национального музея в Бейруте. Мама отсюда, из Франции. Ее отец тоже был археологом. Французское правительство тогда получило разрешение от ливанских властей начать раскопки в Библосе, и вот там-то они и встретились. Моя мать и мой отец. Они поженились, потом родился я, и мы жили в Ливане пока… пока там снова не началась война.

Я промолчала. Я ничего до сих пор не знала про Ливан, даже плохо представляла где это.

– Там, там красиво?

– Да, – кивнул Эрик. – Красиво. Она очень маленькая эта страна. Древняя Финикия. Города-государства. Тир, Сидон. Слышала, что-нибудь об этом?

– О, да, – обрадовалась я. – Нам в школе рассказывали.

– Пойдем, моя маленькая школьница, а то ты замерзнешь совсем.

И мы пошли, вернее, поехали и остановились недалеко от здания Опера-Гарньер. Там, на углу, смуглый парнишка лопаткой мешал каштаны в большой жаровне. Эрик купил нам по кулечку. По вкусу они чем-то напоминали печеный картофель. Здание Оперы возвышалось над нами, всеми своими колоннами, скульптурами, резными портиками. На широких ступенях сидели люди, слышался смех, играла музыка. Я засмеялась. Я поняла теперь, что имел в виду старик Хэм, писавший про «праздник, который всегда…» Ключевым словом здесь было именно это «всегда». Всегда. В любую погоду. В любое время. Всегда. Только не для меня. Для меня есть только здесь и сейчас. Вот именно здесь и именно сейчас. А потом уже не будет. Никогда. Страшное тягучее слово «ни-ког-да». Даже думать об этом было страшно, что никогда, никогда, это больше не повторится. Даже если когда-нибудь приеду в Париж, приду сюда, на эту площадь, куплю жареных каштанов, то это уже будет не та площадьи не те каштаны, и не будет рядом его, того, кто сейчас стоял рядом, в чьем кармане грелась моя ладонь, чья рука крепко обнимала меня сейчас за плечи. О, боже! Что я наделала! Я отбросила недоеденные каштаны и, повернувшись, уткнулась лицом Эрику в грудь.