Скоро во двор заехала специальная грузовая автомашина, к которой прицепили нашу полевую кухню. Меня посадили рядом с шофером. Мне следовало по мере необходимости подносить дровишки, подкладывать их в печь, чтобы суп в котле не остывал.
Шофер оказался общительным и веселым человеком. Он с ходу назвал мне свое имя и фамилию, а я ему – только имя. Затем шофер решил, наверное, сделать мне приятный сюрприз: после того как мы выехали из деревни, он сразу же вытащил из-под сиденья большую закрытую банку и свой котелок и налил в него из той банки какую-то желтовато-темную жидкость, которая образовала над собой много белой пены. Шофер предложил мне выпить эту жидкость, и я взял ее в рот, но сумел сделать лишь несколько глотков. Пить дальше отказался. Шофер удивился: «Warum trinkst du nicht?» («Почему ты не пьешь?»). А я спросил: «Was ist das?» («Что это?»). Он ответил: «Das ist doch Bier» («Это же пиво»). Я этого никак не ожидал: получилось так, что мой организм в последние дни до того стал испорченным, что не воспринимал даже вкус пива, которое я раньше всегда пил с большим удовольствием. Пришлось признаться шоферу, что я болен, поэтому и не могу сейчас пить пиво. И его вылили из котелка на землю.
Автомашина с полевой кухней остановилась в небольшом овраге. К ней по очереди начали подходить с боевых позиций солдаты и командиры обслуживаемого нашей кухней взвода с котелками и кружками, чтобы получить горячую обеденную пищу, состоявшую из двух блюд с кофе или компотом, хлебом, шоколадом и другими продуктами. Их раздавали повар и шофер автомашины. То же самое происходило недалеко от нас с полевыми кухнями, обслуживавшими другие взводы.
А я при этом сидел в кабине грузовика и безучастно наблюдал, что происходит вокруг. Видел и слышал, как немцы обстреливают со своих передовых позиций из орудий и минометов остатки наших окруженных воинских частей (вероятно, находящихся в Лозовеньке и около нее), принуждая их к сдаче в плен. В тот момент я, глубоко подавленный и морально и физически, совсем не задумывался над тем, что все, видимое мною сейчас – как бьют моих товарищей, – должно быть для меня ужасным и невыносимым. И конечно, мне должно было быть также очень стыдно за себя. Но тогда я лишь удивлялся, как это моя судьба так резко изменилась за прошедшие два дня. Даже не приходило в голову задать себе вопрос, что же завтра меня ожидает…
Когда солнце стало садиться, полевая кухня вернулась на место, и младший повар, теперь уже как мой конвоир, отвел меня с автоматом к тому большому деревянному дому, возле которого я побывал утром.
Туда постепенно собрались и другие военнопленные; когда на улице почти стемнело, двое часовых, охранявших дом, привели нас к хлеву. Там, положив под голову вещевые мешки, мы улеглись на полу, застеленном соломой. Часовые плотно закрыли дверь снаружи. Едва мы заснули, как к нам присоединились еще человек десять. Через некоторое время один из наших новых соседей то ли испуганно, то ли возмущенно закричал по-немецки. Кто-то зажег карманный электрический фонарик, и только тогда стало ясно, что в одном помещении улеглись спать и русские военнопленные, и немецкие солдаты. По-видимому, их никто не предупредил, что в хлеве находятся пленные. Поднялся скандал, вызывали часовых. Часовые немедленно прибежали, но обвинили в случившемся солдат, которые заявились в хлев без разрешения начальства. Кончилось дело тем, что всех пленных выгнали из хлева, и двое конвоиров с автоматами, построив нас в колонну, погнали куда-то по деревне.