В дневнике Брупбахер в августе 1903 года записывает: “Как странно: любить человека издали – одно, а любить человека живого, рядом с тобой – совсем другое. Кажется, что в письмах мы очень близки, а при встрече отдаляемся друг от друга. Как так может быть? Не понимаю. От этого очень больно. В письмах нам лучше, чем в реальной жизни. Может, поэтому она не выдержала в Цюрихе и уехала в Марбах на курорт? Может, здоровье – это был только предлог? У меня складывается впечатление, что на самом деле мы оба боимся наших встреч. Мы спасаемся письмами, наша переписка – это попытка убежать от нашей невозможности жить ни вместе, ни порознь”.
Осенью Лидия возвращается в Россию, на этот раз она устраивается земским врачом в селе Александрово, в 12 верстах от городка Судогда во Владимирской губернии.
Впечатления от нового места жизни и работы ненамного разнятся с тем, что было в письмах из Крапивни: “Амбулатория ниже всякой критики – маленькая, грязная, убогая. Я здесь одна на 150 деревень в округе. Ночью спать невозможно из-за полчищ кровожадных насекомых. Зеркало разбила влетевшая в окно курица – так что теперь даже не знаю, как я выгляжу. Может, это и к лучшему. Ко мне относятся с недоверием. Грыжу тут по старинке старая бабка лечит своими укусами, а от всех других болезней лечатся водкой – заливают и раны, и язвы, и в глаза при трахоме”.
Брупбахер пишет ей о своих трудностях в работе со швейцарскими рабочими, что их сложно заинтересовать социализмом. На это Лидия отвечает: “Все, что ты рассказываешь о ваших рабочих, это просто Эльдорадо по сравнению с тем, что происходит здесь. Вообще, образованному человеку идти в народ трудное занятие, а идти в русский народ – требует нескончаемого оптимизма. И особенно трудно после того, как столько лет прожил в Европе”.
С каждым письмом растет ее неуверенность в себе и в правильности сделанного выбора: “Все время задаю себе вопрос: способна ли я вообще к практической медицине? Сижу одна и плачу. Реву как последняя баба. Одно утешение, что пишу тебе об этом! Любимый мой, если бы не ты, я не смогла бы жить!”
В октябре происходит несчастный случай, в котором она винит себя и который сильно повлиял на отношение крестьян к ней. “Я отравила человека. 80-летний старик напился и, поскольку монополия была уже закрыта и водку достать было негде, он выпил склянку с лекарством, которое я ему дала. Атропиновые глазные капли. Завтра будут похороны. Теперь его дети и все в деревне меня ненавидят. Уже приходили и кричали всякие гадости и угрозы у меня под окном. Опять они все напьются, а я опять ночью буду пытаться заснуть и дрожать”.
В другом письме она рассказывает, как к ней пристал пьяный и ей пришлось схватить топор, чтобы защитить себя. “Он вмиг протрезвел. Но теперь мне приходится ложиться спать – из-за ненадежности замка – с топором у кровати”.
Она снова полна душевных колебаний: “Вспоминаю, как в Цюрихе мечтала о великой цели и задаче работать среди народа для народа, приносить себя ему в жертву. Разве об этом я мечтала? Неужели об этих людях писали, что в нашем народе уже в душе живет социализм? Где, где тот русский народ? Я хочу отсюда к нему!”
За полтора года работы во Владимирской губернии Лидия приходит к выводу, что ей не нужно заниматься медициной, а нужно целиком посвятить себя революции.
“Чем больше меня охватывает разочарование в моей теперешней деятельности, тем сильнее во мне растет ненависть. Здесь невозможно строить, созидать – все впустую. Здесь нужно сперва разрушить эту систему, которая не дает людям жить по-человечески. Эти люди живут по-скотски, потому что они не знают другой жизни. Сама жизнь в России их развращает, тут нужны для выживания самые подлые качества. Мы же это изучали! Естественный отбор. Здесь выживают только самые бездарные и подлые, тупицы и хамы. Нужно сделать что-то с самой жизнью, с мироустройством, нужно уничтожить всю эту подлую систему! С каждым днем я все сильнее чувствую, как во мне растет ненависть к этому несправедливому миру. Я знаю, чему теперь отдать мою жизнь!”